«Он наконец всё понял. Мать перестала узнавать его»
17.08.2019
Болезнь Альцгеймера нельзя предупредить. Однажды утром мать может просто не узнать сына, который сидит на их общей кухне. Именно так происходит с Кириллом — героем книги Евгения Чижова «Собиратель рая», которая вышла в издательстве «АСТ» в «Редакции Елены Шубиной». Кирилл живёт прошлым — скупает антиквариат, и туда же медленно уходит и его мать.
Был холодный солнечный день, первый раз после долгой оттепели выпал ночью снег, и на кухне, где Кирилл завтракал, было от этого непривычно светло. Он торопился — была назначена встреча с важным клиентом, чей заказ на мебель начала XX века он выполнил — и не обратил сперва внимания на мать, вставшую возле кухонной двери, только пробормотал с набитым ртом обычное «добрутро». На ней был тёмно-синий халат, лицо в резком свете выглядело очень бледным, крупные руки неловко терлись друг о друга: то ли им было холодно, то ли она просто не знала, что с ними делать.
В том, что Марина Львовна стояла у двери, вместо того чтобы сесть к столу, не было ничего необычного: Кирилл давно привык, что мать может подолгу наблюдать за ним со стороны, из глубины своего выпавшего из мира сознания, прежде чем попытаться найти повод для разговора. Но когда он оторвался от еды и снова взглянул на неё, что-то непривычное было в её улыбке. Что-то (он не сразу смог подобрать подходящее слово) заискивающее. Точно хотела заговорить и не решалась. Точно вообще не была уверена, что имеет право стоять там, где стояла, и глядеть на него. Что-то виноватое и оправдывающееся. Но у Кирилла не было времени об этом раздумывать, он просто пригласил её сесть, взять себе завтрак: всё на столе, хлеб, масло, чай, сыр, бери что хочешь. Она раздумчиво кивнула, но не сошла с места. Кирилл намазывал бутерброд, когда Марина Львовна осторожно спросила:
— Ты ведь мой сын, да?
Тут только он наконец всё понял. Мать перестала узнавать его. Или, может, ещё узнает, но не помнит, кто он, видит в нём когда-то и где-то встречавшегося полузнакомого, возможно совсем незнакомого человека, неизвестно как оказавшегося в её квартире. И улыбается ему вежливо, но с опаской, как незнакомому. От которого ещё неизвестно, чего ожидать. При этом понимает всё-таки, что в это время здесь может быть только он, Кирилл, её сын, больше некому, и подозревает свою ошибку (она же знает, что на память полагаться не может), и становится от этого ещё неуверенней. Может, это вовсе не её квартира? Тогда что она здесь делает? Как здесь очутилась? Он чувствовал, что каждое его размеренное движение: намазывание масла, деловитый глоток чая, — подтверждая его, неизвестного человека, право находиться на этой кухне, сталкивает её во всё возрастающую потерянность. И в окончательное одиночество, поскольку он был её последней связью с внешним миром.
Кроме него, у неё никого нет. А теперь, раз она не может его узнать, нет и его
Нож увяз в масле, Кирилл смотрел на мать, пытаясь нащупать прежнюю, помимо всех слов очевидную связь, и не находил её. Что он должен сделать, как доказать, что он — это он? Как выбраться из ставшей ей за ночь чужой внешности? Как обнаружить в себе того сучившего ногами младенца или того подростка, не давшего матери выбросить полуразвалившийся ларь, которых больше нет, но которых она так намертво запомнила?! Как восстановить единство окончательно отделившегося прошлого и настоящего? Рассказать какую-нибудь старую семейную историю, которую, кроме него, никто не знает? Но, как назло, ничего подходящего в голову не приходило. Да может ведь и не поверить, слова — вещь ненадёжная, особенно когда говоришь с больным человеком, живущим в плену больной логики. Подойти, обнять?
Поспешно, едва не опрокинув чашку, поднялся, точно надеялся одним рывком выскочить из незнакомца за столом, которого она в нём видела, в три шага одолел разделявшее их расстояние, обнял, прижал к себе… (Сколько лет он этого не делал? По крайней мере с тех пор, как мать заболела, Кирилл тщательно избегал не только объятий, даже случайных прикосновений.)
— Я это, я, Кирилл, ты что, совсем уже, что ли?! Совсем уже?!
Он говорил торопливо, пряча испуг, не только для неё, но и для себя, самого себя убеждая, что нет ещё, не совсем, потому что если она в самом деле его забыла, то ничего уже не поможет, она вне досягаемости. Как бы далеко ни зашёл процесс распада в мозгу человека, с которым живёшь, этого стараешься, пока возможно, не замечать, делаешь поправку на его странности, но обращаешься с ним как со здоровым, рассчитывая, что он придаёт словам то же значение и контакт сохранён. Но потом наступает черта, за которой становится очевидно, что происходящее в его голове непостижимо, реакции непредсказуемы, связь нарушена, — больной превращается в инопланетянина, в существо, не поддающееся пониманию. Неужели она уже за чертой?
— Это же я, ну что ты?! Кто ещё тут может быть, кроме меня?!
Её заметно дрожавшая рука шарила по его запястью, предплечью, спине, словно она пыталась вспомнить его на ощупь, как слепая. Они и в самом деле были так близко, что не видели друг друга. И что-то сработало (полузабытые тактильные ощущения? запахи?), накатившая на мать волна беспамятства отхлынула, чуть отстранившись, она подняла лицо (Марина Львовна была почти на голову ниже высокого сына):
— Конечно, ты, кто же ещё? Ты что, думал, я тебя не узнала? Как я могла собственного сына не узнать? Смеёшься надо мной, что ли?
Пытаясь обратить всё в шутку, она сама рассмеялась в ответ предполагаемому смеху Кирилла (хотя он даже не улыбался), они сели за стол, стали завтракать как ни в чём не бывало. Мать ела с аппетитом, нахваливала мягкий белый хлеб, вкусный сыр, Кирилл думал, что на этот раз, похоже, обошлось. И в этот день, и позже явных проблем с узнаванием больше вроде бы не возникало, но случившегося в то утро было уже не забыть.
Он понимал, что рано или поздно это повторится и когда-нибудь, возможно совсем скоро, забвение станет необратимым
Иногда, обычно за завтраком, Кирилл ловил на себе недоверчивый, исподволь изучающий его взгляд матери, замечал её неуверенную улыбку и чувствовал, что снова под подозрением: он это или не он?
Малиновый отсвет на торце многоэтажного дома над горизонтом сошёл на нет, а Марины Львовны всё не было. От заката осталось только тусклое матовое свечение на западе над крышами хрущёвок, на которые выходило окно Кирилла на восьмом этаже, — непричастное земле свечение, невидимое с проездов между домами, куда уже вступала ночь. Где-то там, в быстро густеющей темноте, брела мать. О чём она думала, что искала? Не угадать.
Уже два часа, как она должна быть дома. Похоже, снова придётся отправляться на её поиски. До чего ж неохота! Кириллу хотелось провести вечер дома, в тепле, разбирая сегодняшние приобретения, «вещички», как он их называл, а не бродить по тёмным улицам глухой окраины, где неизвестно ещё на что можно напороться.
Дам ей ещё полчаса, решил он, может, она уже на подходе. И мысленно поклялся себе, что никогда больше не отпустит её одну без мобильного, — он уже дважды покупал ей телефон, но Марина Львовна так и не научилась им пользоваться, первый потеряла, а второй упорно оставляла дома, боясь, что тоже потеряет. Чем сложнее казалось ей управление устройством, тем большую ценность оно в её глазах обретало.
Кирилл закончил с ужином и приступил к изучению вещичек. Он часто покупал на рынке, до конца не разглядев вещь: чутьё подсказывало ему, что нужно брать. Вещь словно сама окликала его из груды наваленного на прилавке или прямо на земле хлама, привлекала взгляд, и рука тянулась к ней раньше, чем он решал, нужна она ему или нет. В таких случаях он покупал не раздумывая, потому что знал: не возьмёт он — возьмут идущие за ним следом, наблюдающие за тем, что он выбирает.
Его репутация на барахолке была такой, что другие коллекционеры, а чаще не они сами, а люди, на них работающие, не спускали с него глаз. Было давно известно, что выбранное Королём, даже самое на вид невзрачное, самое никудышное (и даже то, что он только хотел взять, но передумал), не сегодня, так завтра или послезавтра непременно обретёт ценность, и они (другие) ещё будут локти себе кусать, если немедленно не скупят все похожие вещи, пока они отдаются за бесценок. Репутация эта скоро вышла за пределы узкого круга знатоков, и почти все, кто регулярно появлялся на рынке, присматривались к Королю.
Было время, когда он, совершенно к этому не стремясь, сделался настоящим законодателем мод: стоило ему прийти на барахолку в велюровой шляпе, как тут же все велюровые шляпы, какие только можно было найти на рынке, раскупались. Стоило ему надеть кепку-лондонку или плащ-пыльник, и немедленно по всему городу начинали попадаться молодые люди в таких же кепках и плащах. Сам Король относился к своим эпигонам в лучшем случае с безразличием, чаще с презрением — влияние, которое он хотел бы оказывать, не ограничивалось отдельными случайными вещами.
Тогда, на пике популярности, у него образовался круг учеников и поклонников (а также преданных поклонниц), не распавшийся и после того, как его местного значения известность одновременно с весёлыми девяностыми сошла на нет. Этим избранным ученикам Кирилл Король говорил:
— Вы думаете, ваши вкусы и интересы, ваши мнения и ценности в действительности ваши? Ха! Как бы не так! (Или даже «Ха-ха!» — совершенно по-королевски получалось у него это восклицание, так что все, к кому он обращался, чувствовали себя незаслуженно облагодетельствованными его словами.) Вашего в них нет ни на грош! Всё это принадлежит времени, которое вам досталось, живи вы в другую эпоху, всё было бы совершенно иным!
Ученики и поклонницы переглядывались между собой, и по растерянности в лицах можно было догадаться, что они поспешно ищут в голове то, что было бы только их и больше ничьим, и ничего не находят.
— Время — вот абсолютная власть, с которой не поспоришь. Все тоталитарные диктатуры, все фашизмы-сталинизмы в сравнении с ним цветочки! При любой диктатуре можно затаиться, не высовываться, жить своей жизнью, наконец, сбежать из страны — только от времени никуда не убежишь! Хоть под землю заройся, всё равно ты у него на учёте. О свободе мог бы всерьёз говорить только тот, кто сумел бы опрокинуть или хотя бы обмануть эту власть! Иначе вся ваша свобода — пшик, пустой звук! По-настоящему свободный человек должен был бы иметь такое же право на выбор своего времени, как и на выбор места жительства!
Король излагал эти свои идеи на ходу, идя между рыночными прилавками, иногда задерживаясь, чтобы рассмотреть громоздившееся на них старьё, и вся его свита, не отставая, шла за ним. Поклонницы оттесняли друг дружку, чтобы быть к нему ближе, не упустить ни одного слова, ученики следили за движениями его рук, перебиравших ветхие вещи одновременно небрежно и чутко, с королевским высокомерием и рассеянной нежностью.
— Да о какой свободе вообще может быть речь, если каждый здесь стоит перед идиотским выбором: между левыми и правыми, чёрными и белыми, вашими и нашими, а если он хочет быть кем-то третьим, то будет врагом и тем и другим! Те и другие сочтут его предателем! Нет, единственный шанс свободы — в выходе из своего времени, и этот выход — здесь! — Король широким жестом показывал на заваленные хламом прилавки. — Нужно только уметь его найти. Нужно почувствовать вещь, как концентрат иного времени, которое можно извлечь из неё, как чай из листьев заварки. Нужно уловить связь вещей, их взаимные симпатии, притяжение друг к другу, их потерянность, их одиночество среди чужих… Правильно подобранные, они могут создать пространство, где сегодняшний день отменяется. А где нет настоящего, там нет и времени, есть только прошлое, продлённое в будущее.
Продавцы за прилавками, до которых долетали слова Кирилла, кивали на него друг другу: «Эк заливает!» Все они знали его давным-давно и знали, что для своих он «Король», но между собой называли его обычно дуриком или придурком — за бритый наголо череп, размашистые жесты, то и дело что-нибудь задевавшие или ронявшие, за все эти трости, галстуки-бабочки и шляпы, в которых он любил красоваться, а главное, за то, что ему можно было впарить такой хлам, какого ни один нормальный покупатель не возьмёт. (Зато уж если он брал, то похожие вещи сметались потом по всему рынку.)
В том, как продавцы барахолки называли Короля, не было ничего умышленно обидного, напротив, они его любили и часто приберегали для него под прилавком самое, на их взгляд, интересное. Все продавцы, в большинстве своём прокуренные старики и дошлые прижимистые старухи, приходили на рынок не ради выгоды, хотя и торговались до последнего, а ради самого азарта торговли, из любопытства — на людей посмотреть — и просто чтобы не скучать дома. Король с его намётанным взглядом, точным вкусом, почти всегда неожиданным для продавцов выбором и готовностью бесконечно рыться в старье, по их глубоко скрытому мнению гроша ломаного не стоящем, вносил в их пребывание на рынке им самим не до конца понятный смысл. То, что для них было времяпрепровождением и привычкой, для него было профессиональной охотой за одному ему ведомой дичью.