«Из-за плохо выученных слов мог и по столу кулаком стукнуть, и запереть в чулане»
«Из-за плохо выученных слов мог и по столу кулаком стукнуть, и запереть в чулане»
«Из-за плохо выученных слов мог и по столу кулаком стукнуть, и запереть в чулане»

«Из-за плохо выученных слов мог и по столу кулаком стукнуть, и запереть в чулане»

Лидия Чуковская — о своём детстве и уроках английского

Издательство «Волчок»

31.08.2019

Корней Чуковский, которого любит уже не одно поколение детей, но иногда осуждают современные родители, был не только писателем, но и отцом. Умным, вспыльчивым, весёлым и целеустремлённым — таким его видела дочь, Лидия Чуковская. Публикуем отрывок из книги «Памяти детства», вышедшей в издательстве «Волчок»: как в доме Чуковских учили английский и почему образование ценили больше всего.

«Сухопарая экономка знаменитого лысого путешественника, заболев скарлатиной, съела яичницу, изжаренную ею для своего кудрявого племянника. Вскочив на гнедого скакуна, долгожданный гость, подгоняя лошадь кочергой, помчался в конюшню…»

Это мне задано. Это я должна к завтрему перевести на английский. Чушь эту сочинил для меня он сам; для Коли — другую, столь же несусветную; он составил эти интересные сочинения из тех английских слов, которые накануне дал нам выучить. Мне лет шесть или семь; Коле — девять или десять. Мы переводим подобную ахинею верстами и от нее в восторге. Радостный визг и хохот! «Подгоняя лошадь кочергой!»

Наш учитель пытался и уроки превратить в игру. Отчасти это ему удавалось. «Пестрая бабочка, вылупившись из куриного яйца, угодила прямо в тарелку старому холостяку…» Бабочка из куриного яйца!

Переводить мы любили. А вот слова зазубривать — не очень-то. Ими он преследовал нас постоянно и, по-нашему, невпопад. В лодке ли, по дороге ли на почту или в «Пенаты» он внезапно швырял в нас вопросами: как по-английски «фонарь»? Или «аптека»? «А скажи-ка, мне, Колечка, — спрашивал он ласковым и чуть-чуть угрожающим голосом, — как по-английски „солома“? Так. Верно… А ты, Лидочек, не скажешь ли, что значит the star? А „много звезд“? Громче! Не слышу!.. А как будет „счастливый“? А как „хворост“? А что такое the spoon?»

С русского на английский и с английского на русский. Совал нам в руки палку, заставляя писать английские слова на снегу, на песке. Спрашивал заданные слова, вызвав пораньше утром наверх в кабинет. Вразбивку. Подряд. Через одно. Старые. Новые.

В молодости был он горяч и несдержан — и из-за плохо выученных слов случалось ему и по столу кулаком стукнуть, и выгнать из комнаты вон или даже — высшая мера наказания! — запереть виноватого в чулан. Тут уже не пахло игрой. Тут уж было искреннее отвращение.

— Убирайся! — кричал он мне, когда я отвечала с запинкою, не сразу. — Только б лентяйничать и в постели валяться! Я сегодня с пяти часов утра за столом!

(Ему действительно нередко случалось ночи и дни напролет просиживать за письменным столом, и чужое безделье вызывало в нем презрительный гнев. Увидев, что мы слоняемся без толку, он мигом находил нам занятие: обертывать учебники разноцветной бумагой, ставить по росту книги на полках у него в кабинете, полоть клумбы или, открыв окно, выхлопывать пыль из тяжелых томов. Чтобы не валандались, не лоботрясничали.)

Отсутствие в нас аппетита к английскому ставило его в тупик и раздражало безмерно. Он воспринимал это как личную обиду

Когда он кричал на меня за дурно выученное английское слово, я скрывалась в любимом своем убежище, в кустах за ледником, — плакать и учить слова заново. Боба, вздыхая, протягивал мне на ладони три ягодки черники и одну брусничину.

Однажды Коля просидел наказанным в чулане целый час — все из-за тех же английских слов. Не то чтобы Коля совсем их не выучил — нет, выучил, но недостаточно твердо. Это-то и было в глазах нашего учителя преступлением. Вчера Коля не мог ответить, как по-английски «ложка», а сегодня ответить — ответил, но написал с ошибкой.

Сам он не терпел полузнайства, да и полуделанья — ни в чем. В одной английской книжке, сохранившейся до сего дня на полке подмосковной дачи, красным карандашом его рукою подчеркнуто: «Какое бы дело ему ни приходилось тащить, он тащил, как четверо коней в одной упряжке. Так было всю жизнь. Того же он ожидал и от нас. А мы… Где там!

Выученным английское слово он считал лишь в том случае, если мы знали его во всякую минуту, в любом контексте, во всех видах и формах. А мы! Сегодня знаем, завтра нет, в единственном знаем, во множественном — с запинкой. Неполный волевой напор, тление вместо горения. Вялость вместо благородной охотничьей страсти. «Отлыниваешь!».

Собственное его детство и отрочество прошло в одесской мещанской бескнижной среде. Каждую книгу ему приходилось самому добывать и самому, без чужой помощи, добиваться ее понимания. А мы…

Дом наш полон книг, русских и английских, а мы валяемся допоздна в постелях и норовим улизнуть, пока он не спросит слова. Его-то некому было учить. К нам и учительница ходит, Колю готовит в гимназию, и сам он рад обучать нас каждую свободную минуту. Мы же что-то там такое наспех вызубриваем, нет того, чтобы радоваться каждому новому английскому слову и накидываться на книги со страстью, как накидывался он.

Выгнанный из пятого класса гимназии по деляновскому указу о кухаркиных детях (за незаконнорожденность, а главное, за то, что его мать, наша бабушка, Екатерина Осиповна, вынуждена была зарабатывать себе на жизнь стиркой), он все, что знал, узнал из книг, и притом сам, без учителей и наставников, постоянным напряжением ума и воли; он сам переступил порог, быть может, один из труднейших на свете: шагнул из мещанства в интеллигенцию.

Всю жизнь владело им смирение и гордость самоучки: преувеличенное смирение перед людьми более образованными, чем он, и смиренная гордость за собственные, добытые вопреки помехам, познания.

Семья Бориса Житкова, товарища его по гимназии, была первой интеллигентной семьей, с которой он встретился в жизни. Было ему тогда двенадцать-тринадцать лет. Там играли на фортепьяно и на скрипке. Там множество книг, атласов, карт; там у детей даже собственный микроскоп… Как рассказывает Корней Иванович в своих воспоминаниях, глава семьи и все ее члены обладали необыкновенным свойством: мало того что они сами любили книги, они любили давать их другим. В первый же раз дали ему «Дон Кихота».

«Я не знал ничего ни о чем», — сообщает он, рассказывая про свое отрочество. Но узнавать он хотел! Как можно больше, скорее, прочнее.

В юности по дрянному самоучителю он выучился английскому сам и испытывал счастливое изумление, переводя Уолта Уитмена или свободно читая Vanity Fair Теккерея

В двадцать один год он отправился в Лондон корреспондентом одесской газеты; просиживал там с утра до вечера в библиотеке Британского музея — учился, наверстывал упущенное. «Я с остервенением сажусь за свои книги, — писал он в 1904 году из Лондона в Одессу своей молодой жене. — Я бесконечно учу слова (их уж очень немного), я читаю в постели, за обедом, на улице. В музей я прихожу в 9—10, а ухожу после звонка. <…> Все я делаю для тебя, для того, что когда мы свидимся, я мог бы тебе рассказать, тебя научить».

И посылал ей слова к книге Карлейля: «Выучи их раньше, а потом берись за чтение». И целый словарь к «Ярмарке тщеславия» Теккерея: «Боже мой, <…> как бы мне хотелось, чтобы ты знала английский, чтобы ты могла с такой же легкостью, с таким же наслаждением читать эту „Vanity Fair“».

Теперь метод, применявшийся им когда-то к себе: каждый день выучивать десятки слов, — метод, каким он когда-то обучал нашу мать, он применял к нам, детям. И в нас он хотел возбудить задор, азарт, привить нам вкус к узнаванию. А мы! Нет того, чтобы, как он, читать «в постели, за обедом, на улице». Не горенье, а тленье. По-чиновничьи: ровно столько слов, сколько задано. Ни словечка больше.

— Вон отсюда! — кричал он, когда выяснилось, что Коля знает слово, но не помнит, как оно пишется. — Ничтожество! (Это было одно из его любимых ругательств.) В чулан! И сиди там, копти потолок, чтобы я не видел тебя! Так и умрешь лоботрясом.

Нам-то не приходилось ничего разыскивать. Ничего добывать. Нам не приходилось впроголодь чертить английские слова на раскаленной крыше — пока не пришли маляры, для которых он шпаклевал эту крышу, или изучать английскую литературу в библиотеке, не имея маковой росинки во рту, от утра до закрытия. Все к нашим услугам: руку протяни — книга тут. В нашем доме, у него в кабинете (который казался маленьким, потому что одну половину занимал огромный диван, а вторую — письменный стол), у двух стен, от пола до потолка, и на письменном столе, и на подоконнике стояли и лежали книги. Русские и английские.

(Они стояли в порядке, но не в омертвелом, а живом — рабочем: они были опрятны, ни сальных пятен, ни загнутых страниц, ни пыли, но пометки — во множестве; читать для него означало усваивать, оценивать и спорить с автором; и вот — внутренняя сторона переплета испещрена столбиками цифр — нумерацией страниц, — а самые страницы — пометками и подчеркиваниями. Кроме того, как истый редактор, он к каждой книге, своей или чужой, относился точно к рукописи, еще не оконченной и подлежащей усовершенствованию: не мог удержаться, чтобы не исправить типографскую опечатку, неуклюжий оборот или ошибку автора.)

Окна кабинета выходили на соседний крестьянский луг за забором: летом колокольчики, ромашки, клевер, зимою ровная пелена снега. Книги стояли на полках классические и современные. Русские (кроме классических) по преимуществу с автографами или штампом «на отзыв»: их посылали критику Корнею Чуковскому прозаики и поэты или редакции современных газет. Английские же он вывез и постоянно выписывал из Лондона. С раннего детства помню Уолта Уитмена во многих изданиях, и Мильтона, и Шекспира, и Китса, и Суинберна, и Грея, и Броунинга, и Байрона, и Шелли, и Бернса рядом с Жуковским, Пушкиным, Батюшковым, Баратынским, Некрасовым, Полонским, Лермонтовым, Фетом, Тютчевым, Блоком.

Но царицей кабинета, где бы мы ни жили, всегда представлялась мне «Encyclopedia Britannica». В Куоккале она зеленела рядом с серым венгеровским Пушкиным. «Энциклопедия Британника» — пожизненный его самоучитель. Библиотека Британского музея, как бы спрессованная в этих томах и взятая с собою в дорогу.

Никогда не сетовал он на свой путь — трудный путь самоучки — и утверждал, напротив, что, если человек в самом деле жаждет знания, он своего добьется — были бы книги! — и воля

Более того, он был убежден, что знания, приобретенные собственными усилиями и выбором, прочнее и плодотворнее тех, которые нам произвольно сообщают другие. Вот почему он так ликовал, что переводили мы весело, с охотой, и так печалился, что зазубривать слова мы ленились.

Он учил нас английскому элементарнейшим способом в соответствии с элементарнейшей целью: скорее научить нас читать и понимать прочитанное. Конечно, он учил нас английскому потому, что любил английскую литературу, и потому, что когда-то завоевал его сам, но главное — для того, чтобы дать нам еще один ключ к узнаванию. Произношением нашим и умением свободно говорить по-английски он не интересовался нисколько: если приведется жить среди англичан, объяснял он, научимся в две недели. Читать, читать и читать! Учить слова! Вот слова к «Счастливому принцу» Уайльда, а вот — к одной странице из «Оливера Твиста» Диккенса. Вот веселая игра — переводы.

К гимназическому нашему учению он относился с полным равнодушием. Подмахивал еженедельные дневники, почти не глядя, считая и отметки, и подпись одной формальностью. Не верил, что гимназические казенные преподаватели способны увлечь детей, а учиться без увлеченности — дело никчемное.

Зато, приметив, что Коля с малых лет интересуется географией, он чуть ли не из каждой поездки в Петербург привозил ему новый атлас, а из поездки в Лондон (в 1916 году) навез столько карт, что для них не хватало стен. И, заражаясь Колиным энтузиазмом, ползал вместе с ним по полу, по разостланной карте… Я была горестно лишена малейших способностей к арифметике. Убедившись, что математическое мышление мне чуждо, что, сколько я ни трачу сил на задачи и примеры, дело оканчивается слезами, а не ответами, он начал решать задачи за меня и бесстыдно давал их мне переписывать, к превеликому ужасу нашей домашней учительницы.

— Знает таблицу умножения, четыре правила — и хватит с нее! — говорил он. — Восемь лет случаются раз в жизни. Нечего загружать голову тем, чему голова сопротивляется. Такая свежесть восприятия, такая память больше не повторится… А ну-ка, Краше, почитай мне «Песнь о вещем Олеге»…

Я читала. Стихам моя голова не сопротивлялась. Мне было труднее позабыть их, чем помнить.

…И английские уроки, в сущности, мы любили. Только бы не слова! Зато, когда управишься со словами, начинаются радости: «Старая дева, объевшись замазкой, упала в пруд. Бурный южный ветер гнал ее прямо на скалы. Но в эту минуту прилетела ласточка и клювом вцепилась в ее волосы». Объевшись замазкой! Какая радость! Мы были неприхотливы и смеялись взапуски.

Когда же после ахинеи, белиберды, чуши откроешь, бывало, книгу Диккенса на той странице, к которой он нас готовил, и сама, без его помощи, узнаешь, что случилось дальше с Оливером Твистом, — о! ради этого стоило зубрить слова и даже терпеть его немилость.

Это был фокус почище солонки.

Комментариев пока нет