«Гори огнём эта система коррекционного обучения»
Блоги09.08.2017

«Гори огнём эта система коррекционного обучения»

Как педагоги коррекционной школы делают учёбу невозможной (и вовсе не из-за медицинского диагноза)

Жизнь ребёнка с серьёзным неврологическим диагнозом — борьба за всё, что здоровым детям даётся проще. Но даже если такого ребёнка признали обучаемым, радоваться рано. Дальше начинается самое интересное — борьба с коррекционными стандартами и стереотипами. Екатерина Югина рассказывает, как они с сыном выдержали всего один год такой учёбы.

Наступления 1 сентября 2012 года мы начали ждать ещё года за полтора до этой даты. В этот день сын должен был пойти в первый класс. Я искала подходящую школу для своего всесторонне развитого мальчика. В результате мы записались на курсы в самую сильную в городе начальную школу. Курсы сыну понравились, он ходил на них с огромным удовольствием. И я, признаться, тоже. Подготовка была действительно сильная, но вся информация подавалась настолько просто, что дети её схватывали на лету. Сын быстро стал одним из лучших учеников. Преподаватели наперебой его хвалили, а мы с мужем неимоверно гордились нашим ребёнком.

Но, как говорится, что-то пошло не так… и 1 сентября 2012 года мы не пошли в школу с букетом цветов и новым ранцем. За полгода до дня Х сын серьёзно заболел — осложнения, одно страшнее другого, сыпались как горох. До самой осени мы просто боролись за жизнь — хотя уже и не были до конца уверены, что нам есть, кого спасать. Всё было не просто плохо — всё было ужасно. Сильнейшее повреждение мозга — все прогнозы с приставкой «не»: не будет понимать, не будет говорить, не будет ходить, возможно, даже вообще не будет двигаться.

Когда все наши знакомые дети пошли в первый класс, мы наконец-то вышли из больницы. И тоже начали учиться: глотать, держать голову, улыбаться, плакать, смеяться…

А потом брать предметы более сохранной левой рукой, садиться и сидеть. Вскоре стало понятно, что интеллект у сына сохранён, но до какой степени — понять я тогда не могла. Путём различных тестов выяснила, что он помнит цвета, формы, животных, цифры, владеет глобальным чтением — все совсем неплохо! И тогда я задумалась о том, что нам нужно в школу. Тем более, что мы имеем на это право — как раз начались разговоры об инклюзии и о том, «что необучаемых детей нет». Я даже представить себе не могла, с чем мы в результате столкнёмся.

«Вы вообще понимаете диагнозы вашего сына? У него же мозга практически нет! Тотальная афазия, понимаете? Тотальная!!! Это значит, что он не сможет ни говорить, ни читать, ни писать, да и обращённую речь он тоже не понимает! Как его учить? И чему?». На этом моя аудиенция у суровой начальницы медико-педагогической комиссии была окончена. Так я поняла: первое, что необходимо сделать, это снять ужасный диагноз, поставленный сразу после реанимации. В этом помог талантливый нейропсихолог, найденный на одном из наших курсов реабилитации. В своей характеристике она очень подробно описала всё, что умеет мой сын и сменила нам тип афазии на более перспективный.

Но в школу мы всё равно попали лишь через два года — в десять с половиной лет. Доктор, у которого сын состоял на учёте, считала, что учёба — это слишком большая нагрузка для нас, и только заключение московского профессора оказало нужное воздействие.

«Ой… вы в районе живёте, не в городе? — суровая начальница комиссии приподняла брови, — тогда проситесь в свою общеобразовательную школу по месту жительства. Ну или в интернат». Сдавать ребёнка в психо-неврологический интернат я отказалась категорически и пошла беседовать с директором местной школы. «В смысле — не говорит? Совсем ничего не говорит? А как его учить? Нет… вы, конечно, по месту жительства обратились. Но мы таких детей обучать не можем! Тут же нужны специальные методики, а у нас школа для здоровых детей». Директор школы смотрел на меня как на альтернативно одарённую.

Следующим пунктом моей программы стала городская коррекционная школа. «Да, конечно! Мы с радостью возьмём вашего ребёнка. В районе живёте, но готовы приезжать на занятия в школу? Прекрасно! В смысле — не ходит? Совсем? Ой… а у нас пандусов и лифтов ведь нет. Да, при входе в школу есть пандус, но на этажи вы подняться не сможете».

Доступная среда в специализированной школе для детей-инвалидов оказалась лишь частично доступной

Но нам пообещали домашнее обучение «с прекрасным педагогом»: четыре дня в неделю по два часа. Это была победа! Воодушевлённые, мы помчались закупаться тетрадками и прочими канцтоварами. На вопросы всех знакомых о том, хочет ли он учиться в школе, сын радостно кивал. Жизнь налаживалась. Несмотря ни на что, мы идём в школу. Пусть позже на три года, пусть в коррекционную.

«Прекрасный педагог» с порога дала мне понять, что приезжать она будет три раза в неделю, а заниматься — час двадцать минут. Так как живём мы «в районе», и ей сложно до нас добираться. Но если мы не согласны, то она от нас откажется, а больше преподавателей с машиной нет. Я была согласна. Лучше так, чем никак.

Знакомство прошло неважно. Учительница сразу начала разговаривать с сыном, как с умственно-отсталым, что резануло ухо и ему, и мне

Я стала показывать наши тетрадки, объяснять, что и как мы учим. Меня вежливо выслушали и выставили за дверь. А сами они сели читать «Репку». В десять лет. Сын начал возмущаться, но учительница была и впрямь опытная — под недовольные завывания сына она дочитала сказку до конца. Видимо, привыкла работать в любых условиях.

И так потянулись наши учебные будни. Учительница упорно учила сына тому, что он уже умел. Но шанса показать свои знания она ему совершенно не давала, так как либо говорила слишком быстро и много — в потоке её слов он просто не мог вычленить смысл вопроса, либо не дожидаясь выполняла задание за него. Я пыталась рассказать ей, как работают с афазиками, чем они отличаются от людей, вообще никогда не говоривших, и какие проблемы характерны именно для нашего случая. Но чем дальше, тем отчетливее я понимала, что разговариваю со стеной.

Сын сник. Его разочарование было не меньше, чем моё, а возможно, и больше. Самое ужасное — он отказывался заниматься и со мной тоже, любой намёк на учебу встречал яростное сопротивление.

«Буква „Т“ — это палочка с крышечкой…» — и вопль моего ребёнка. Он слышит это уже в сотый раз. Они весь год учат три буквы, хотя он знает их все и, я почти уверена, он помнит, как надо читать (и не только простые слова). Я слышу его голос и я даже могу вычленить неразборчивые, но понятные мне слова — «не хочу», «не надо», «уходи». Я с сарказмом думаю о словах «талантливого педагога» о том, что «после начала работы со мной многие дети начали говорить!» — интересно, какие слова стали их первыми? И её голос: «Кричи — не кричи, ты этим ничего не изменишь — мы всё равно будем заниматься!». От этой фразы даже мне становится безнадёжно тоскливо. Сын уходит в себя, молчит и апатично ждёт окончания экзекуции.

К концу первого полугодия нам сказали принести справку с диагнозом от психиатра. Я объяснила, что у нас нет психиатрических диагнозов — у сына чистая неврология

К тому времени наши отношения с талантливым педагогом были уже сильно натянутыми. Она вскинула брови и сказала: «В понедельник я жду от вас справку». Психиатр долго объяснял мне, что у моего ребёнка нет психических отклонений, и он может выдать мне справку лишь о том, что мы не состоим у него на учёте. Меня такая формулировка вполне устроила, но она совершенно не устроила школу. Нас повторно отправили к психиатру, пригрозив в случае отказа отправить на освидетельствование в стационарное психиатрическое отделение. Но я принесла справку всё с той же записью, ибо ничего другого я им предоставить не могла. На что учитель мне заявила: «У всех наших учеников есть диагнозы по психиатрии!».

Весной я поняла, что если я ничего не сделаю, то этот злосчастный психический диагноз у нас тоже будет, причём у обоих. Битых полгода моего ребёнка «учили» различать цвета, отличать «О» от «Т» и какие звуки издают домашние животные. Разговоры с преподавателем не помогали. В результате одной из таких «бесед» мне было сказано, что я «не могу смириться с тем, что случилось с моим ребёнком, и выдаю желаемое за действительное». Я действительно не могла смириться с фатальной болезнью сына и её последствиями, но ещё менее я готова была мириться с тем, что из моего, пусть нездорового, но интеллектуально сохранного ребёнка, делают умственно неполноценного.

Кое-как, с пропусками по всем возможным и невозможным причинам, мы дожили до конца учебного года. Ожидалась комиссия ПМПК по результатам первого года обучения. Это был практически апофеоз всех наших мучений: за эти 15 минут мы снова пережили всё, что происходило в учебном году. «Как тебя зовут? Ах, не говорит… Совсем?» — первый ярлык приклеен. «Покажи, где у тебя уши?» — но у сына нарушена карта тела. Он может показать уши и даже голень с предплечьем у всех, кроме себя. «Не может… а он вообще понимает?». Сын впадает в характерное для него апатичное состояние — его не меньше меня раздражает этот вопрос. «Где красный цвет? Покажи букву „Т“. Нарисуй квадрат.» Сын монотонно ноет, глядя в окно. Мне тоже хочется выть, но я сдерживаюсь. Тут никому не интересно, что мы умеем на самом деле. Тут всё для галочки, для записи в документах, для клейма на всю жизнь.

На основании заключения комиссии нам разрешили продолжать обучение, но по самой лёгкой программе — ещё более лёгкой, чем была до этого. Все девять лет мы должны будем повторять цвета, формы, буквы и цифры… по кругу, девять лет. Я поняла, что не бывать этому. Гори огнём вся эта система коррекционного обучения. Продолжайте в том же духе, но без нас, лучше без нас.

Дома я посадила сына перед собой и честно всё ему рассказала. О том, что его признали дурачком, и что его нежелание отвечать на их простые вопросы сыграло с ним очень злую шутку. Я попросила у него помощи. Он нехотя согласился. Мы взяли десять разноцветных колпачков. И я на телефон сняла, как сын по моей просьбе даёт мне нужные цвета. И не только красный или зелёный, но и розовый с салатовым.

Семь вопросов и семь правильных ответов, без единой ошибки. Это уже ничего бы не изменило — но моя душа требовала справедливости

Талантливый педагог поджала губы: «И что вы хотите мне этим доказать?». Ничего… Уже ничего. Я ушла в дальнюю комнату, чтобы не слышать, что происходит в комнате сына. Я уже твёрдо решила для себя, что это последний наш день в школе. Осталось совсем немного, всего один час двадцать минут. Но голос нашей учительницы до меня долетал, и я с удивлением слышала, что она наконец-то стала общаться с сыном так, как я ей говорила на протяжении нескольких месяцев: чётко, без лишней информации и как с обычным здоровым ребёнком. Я слышала, что он написал ей и букву «А», и «О», и злосчастную «палочку с крышечкой», и вообще все буквы алфавита. Он решал примеры (да-да, на последнем уроке первого класса нам наконец-то задали примеры!) и показал «большой красный квадрат». Я никогда не слышала, чтобы она столько хвалила сына — за этот учебный день он получил больше похвал, чем за весь школьный год. Внутри я ликовала — наконец-то она поняла, что и как надо делать! Пусть поздно, но поняла. Но одна фраза из детской вернула меня с небес на землю: «Вот если бы ты каждый день так занимался!». Снова накрыла тоскливая безнадёжность. В голове промелькнула мысль: «Если бы вы так каждый день занимались!». Всё-таки это действительно наш последний день в школе — ведь дело не в ребёнке, а в системе.

Через неделю я забрала документы. В заявлении о причинах отказа от учёбы пришлось написать: «в связи с ухудшением состояния здоровья». Ну что ж… в этом была доля истины — наше эмоциональное здоровье действительно пострадало. Мы замечательно провели летние каникулы, а с сентября начали заново проходить программу первого класса. Сами. Я скачала из интернета учебники советской школы — по которым училась сама. Сын с энтузиазмом воспринял усложнение программы. Он с огромным удовольствием начал писать прописи, решать примеры и задачи. Всё по общей программе. К концу учебного года он писал достаточно красивым почерком письменными буквами целые сочинения, мы стали общаться с помощью переписки.

Сейчас он решает задачи и примеры в пределах ста. Читает книги и отвечает на вопросы по тексту. В общем, всё, как обычные дети. Только не говорит

Недавно мне пришло в голову спросить сына, какие у него впечатления остались от занятий со школьной учительницей. Он написал: «Учительница мне не нравилась, потому что мне мечталось учиться по-правильному: читать, писать, математику решать. А она учила меня ерунде всякой». Тогда я попросила его написать, что бы он хотел ей сказать. «Мне вы не понравились чисто по-человечески. Больше не приезжайте».

Читайте также
Комментарии(26)
Катя, спасибо, что поделились. Это так мужественно: получить опыт, сделать выводы и идти дальше свом путем
Катя, очень хочется Вас обнять. Так хочется, чтобы детям встречались только союзники и учителя, а не равнодушные и нападающие люди.
Это очень трогательная и обнадеживающая история. И все же хотелось бы спросить: а как автор видела обучение ребенка в общей школе? Как бы распределялось внимание учителя. Ребенок научился считать в пределах ста, читать и писать. Это прекрасно. Но научился в 11 лет. Я не понимаю идею инклюзивного образования в случаях, когда ребенок требует слишком много внимания. Если бы он не ходил или был на аппарате ИВЛ, это бы никак не отразилось на общем учебном процессе. Но если ребенок не говорит и, что бы ни думала мать, тяжело обучаем, он будет тормозить весь процесс. Что заставляет взрослого человека думать, что другие 30 семей (одноклассников) должны пожертвовать перспективами своих детей, чтобы один ребенок мог себя чувствовать себя свободным. У семей с детьми, больными по неврологической или психиатрической части, должно быть право на инклюзивное образование. А у семей с детьми без проблем должно быть право от такого соученика отказаться. Люди, которые с этим спорят, имея детей здоровых, лицемеры. Никто не хочет снижать качество образования своего ребенка ради другого. Это правда — остальное навязано общественным мнением
Анастасия, это ваша правда, но она не всеобщая.
Показать все комментарии
Больше статей