«Я отрёкся от своего отца». Советские подростки — об арестах родителей, учителей и Большом терроре
«Я отрёкся от своего отца». Советские подростки — об арестах родителей, учителей и Большом терроре
«Я отрёкся от своего отца». Советские подростки — об арестах родителей, учителей и Большом терроре

«Я отрёкся от своего отца». Советские подростки — об арестах родителей, учителей и Большом терроре

Элла Россман

3

30.10.2021

30 октября — День памяти жертв политических репрессий. Памятная дата появилась еще в 1974 году в СССР по инициативе группы советских диссидентов, узников мордовских и пермских лагерей: они устроили в этот день голодовку, выступая против политического террора. Сегодня в этот день также проводят акции (например, «Возвращение имен» у Соловецкого камня в Москве) и вспоминают жертв политических преследований, в первую очередь Большого террора.

Вместе с проектом «Прожито» мы собрали для вас подборку страшных свидетельств репрессий — фрагментов из дневников тех, кто столкнулся с террором в юном возрасте, будучи еще подростками. Одни герои подборки рассказывают об арестах родных и знакомых, другие записывают истории друзей, поведанные им по секрету. Мучительно пытаясь осмыслить то, что происходит вокруг, подростки создают неповторимый документ истории репрессий и их переживания очевидцами.

«Неужели и мой отец враг?» Из дневника Нины Костериной

Нина Костерина — комсомолка, ученица одной из московских школ, позже — студентка Московского нефтяного института. Дочь репрессированного писателя и журналиста Алексея Костерина. Отца Нины арестовали в 1938 году, когда ей было 17 лет. Во время Великой Отечественной войны девушка вступила в партизанский отряд, погибла в 1941 году в возрасте 20 лет, так и не дождавшись отца с Колымы. Алексей Костерин был реабилитирован Верховным судом СССР в 1955 году. Стал диссидентом, высказывался в защиту депортированных народов (ингушей, чеченцев), выступал против ввода войск в Чехословакию в 1968 году.

10 сентября 1937 года

Недавно я зашла к Ване, комсоргу. Он пригласил меня к себе для разговора о Лоре: ее отец и мать арестованы; сама Лора совершеннолетняя. Какое мое мнение о ней? Лора сейчас почти на улице: пока живет у подруги, но к той скоро с дачи переезжают родители, и Лоре негде будет жить. Жуткое положение. Ваня настаивал на том, чтобы ее исключить из комсомола. Я не соглашалась, но комсорг так настаивал и доказывал: она, мол, не хочет отказываться от своих родителей — врагов народа. С чувством, будто делаю что-то плохое, я согласилась с комсоргом…

После этого разговора дома какие-то страшные слухи. Дядя Илья, брат мамы, работает в Забайкалье, в Хапчеранге, на оловянном руднике. Ему на днях посылали телеграмму. Пришел странный ответ: «Не доставлена ввиду выезда адресата». Мы все в большом недоумении: куда ему выехать? Его жена Марина послала четыре телеграммы, но ответа нет. Настроение у всех жуткое. Плачет бабушка. Плачу и я. Куда пропал Илья? А вдруг и моего отца арестуют? Нет, нет — я верю в своего папу! Он член партии, старый партизан — он никогда не был и не будет врагом народа.

Ох и жуткое настроение! <…>

7 сентября 1938 года

Какой зловещий мрак окутал мою жизнь. Арест отца — это такой удар, что у меня невольно горбится спина. До сих пор я держала голову прямо и с честью, а теперь… Теперь Ахметов мне может сказать: «Мы с тобой товарищи по несчастью!» И подумать только: я его презирала и презирала его отца — троцкиста. А сейчас меня день и ночь давит кошмар: неужели и мой отец враг? Нет, не может этого быть, не верю! Это ужасная ошибка!

Мама держится стойко. Она успокаивает нас, куда-то ходит, что-то кому-то пишет и уверена, что недоразумение скоро рассеется.

В школе у меня все благополучно. Нашему новому комсоргу Нине Андреевне я сообщила о своих семейных делах. Она успокоила меня и посоветовала не падать духом, не отчаиваться. Мне опять дали отряд, хотя я, ссылаясь на свое положение, решительно протестовала. Часто езжу в райком на курсы вожатых, что отнимает много времени.

Как спасение от мрачных мыслей и настроений вспоминаю прошедшее лето, лагерь и своих маленьких друзей

Гриша мне писал редко, и письма его мне не нравились. Не умеет он писать писем. Разлука лучше всего выявляет отношения между людьми. Когда я почувствовала, что вспоминаю больше Лену, чем Гришу, то решила, что весной у меня был обыкновенный любовный бред девчонки. От этого бреда помогла освободиться деревенская обстановка, работа с ребятами, общение с другими комсомольцами и арест отца. Я почувствовала себя очень одинокой без отцовской крепкой руки.

Сейчас ночь. А в лагере это было лучшее время. Одно место там у нас было очень хорошее: по дороге в деревню Аксенки есть маленький деревянный мостик. Облокотившись на перила, мы смотрели на луну, на падающие звезды, слушали далекое пение петухов. В небольшом озерце квакают лягушки, да в траве неутомимо трещат кузнечики. Кажется, что мы, два-три комсомольца, одни во всем мире. И охватывает нас непередаваемое странное чувство грусти и печали о чем-то невозвратимом или недостижимом, ожидание чего-то тревожного или радостного… Да, ночь нас вознаграждала за суматошный, крикливый день…

А сейчас точно веревка затягивается вокруг горла, такое отчаяние нападает, что нет сил встряхнуться, разогнуть спину и смело посмотреть людям в глаза. И вздохнуть глубоко и радостно…


«Я не знаю, кому верить». Из дневника Василия Трушкина

Василий Трушкин — литературовед, критик, доктор филологических наук, профессор Иркутского госуниверситета, библиофил, исследователь литературного движения в Сибири. В годы ведения дневника — ученик старших классов.

17 ноября 1937 года

Вечер. Снег не шел. День был ясный и солнечный. Ночь лунная. Я потрясен событиями сегодняшнего дня. Волнение еще не улеглось. О причинах всего этого попытаюсь рассказать. Сегодня первый урок по расписанию у нас должен быть русский, но русского языка не было. Это меня обеспокоило, так как Сергей Евгеньевич всегда аккуратно посещал свои занятия. Сначала я думал, что он опоздал, чего, конечно, случиться не могло. Прошло больше пол-урока, и его все не было. Меня это совершенно озадачило. Под конец урока ко мне подсел Ваня Малюшкин и на ухо мне сказал, что Лапшина посадили.

Меня эти слова ошпарили, как кипятком, своей неожиданностью. Чего-чего, но я этого я никак не ожидал и ожидать не мог. Сначала я не верил и считал это явной ложью, но оказалось, что он действительно арестован. Андрей Хмелевский рассказал мне о его аресте следующее: в 11 ч. ночи с 16-го на 17-е милиция [нрзб] ворвалась в его квартиру и, подняв два нагана, объявила, что он арестован. Лапшин задрожал всем телом. Андрей говорил, что у С. Ев. Нашли запрещенную литературу. Мне и сейчас не верится, что С. Ев. — враг народа. Когда я узнал, что его арестовали, я задрожал, как в ознобе. Мои зубы судорожно застучали. Его мне сильно жаль. Он был превосходным учителем и неплохим товарищем.

В эту же ночь арестовали Комышлова и мн. др. В общей сложности целую дюжину

По всей стране идут многочисленные аресты. Они меня совершенно сбивают с пути. Вчера он прав, сегодня — виноват. Я не знаю, кому верить. Все эти обстоятельства, связанные с многочисленными арестами, напоминают мне эпоху варварства и гитлеровскую действительность. Это же заставляет меня порой критически относиться zum Sorvjetmacht und Tätigkeit einer Führer (к советской власти и деятельности вождя. — Прим. ред.). Ввиду всего этого идеология моя сейчас еще не совсем определенна. Я порой сердечно возношу благодарность Сталину, порой колеблюсь и сомневаюсь. Может быть, я не прав. Время покажет.

Сегодня же я весь день провел в волнении и почти ничем не занимался. Больше всего меня потряс и взволновал случай с Серг. Евген. Боюсь: не заметили ли другие мое волнение и не заподозрили ли бы подлинную причину его. Если даже Серг. Евг. и окажется виновным, я все-таки буду благодарен ему за доброе отношение ко мне (не считая, конечно, первой встречи), за хорошее преподавание. Ведь, если говорить на совесть, то вряд ли какой преподаватель в нашем районе сравнится с Серг. Ев. в знании своего дела так, как знает его он. Завтра, очевидно, нахватаю плохих отметок. В школе, как я заметил, многие ученики сочувствуют ему, но только боятся открыто высказывать свои мысли и чувства.


«Жижа продолжала жижиться». Из дневника Георгия Эфрона

Георгий Эфрон — сын поэтессы Марины Цветаевой и Сергея Эфрона. Большую часть жизни прожил с матерью в эмиграции во Франции, в СССР переехал только в 1939 году, когда Георгию, или, как его называли дома, Муру, было 14 лет. Примерно тогда же он начал вести дневник. Вскоре после переезда семьи Цветаевых-Эфронов в СССР были арестованы отец и старшая сестра мальчика (отец расстрелян в 1941 году, сестра отправлена в лагеря). В 1941 году покончила с собой Марина Цветаева. В марте 1944 года Георгия Эфрона мобилизовали на фронт, он погиб от ранения в 1944 году в возрасте 19 лет.

12 июля 1940 года

Жизнь как моллюск какой-то: думаешь схватить, а она расплывается во все стороны. Думаешь что-нибудь определить, а тут вдруг видишь — да ты, брат, ни черта не знаешь! Не знаешь, где будешь жить через полтора месяца, не знаешь, в какой школе будешь учиться, не знаешь, что будет с отцом и сестрой твоими, не знаешь, получишь ли вещи… Так что приходится жить в вечно кристаллизируемой и вновь распадающейся жиже.

Эта жижа началась с 37-го года, года бегства отца из Франции, года обыска у нас и префектуры полиции, года неуверенности в будущем. 38-й и 39-й год — годы неизвестности. В 38-м и начале 39-го — неизвестность, когда поедем в СССР. Когда приехали — неизвестность будущего, и папа его не знал.

Действительно, все время все было «временное» и «не налаженное окончательно»

Потом — аресты и обыски — и жижа продолжала жижиться, и неизвестность витать в тумане. В Болшеве мы не знали, как долго мы там будем жить, чем займется отец и как скоро; в Голицыне не знали, сколько мы там останемся и куда поедем после этого; теперь мы не знаем, где будем жить начиная с сентября, срок, когда мы отсюда выкатимся. Но даже если мы и переедем в Москву куда-нибудь — и все покажется немножко прочным, жижа сделает вид, что закристаллизуется, — то исход дела отца и сестры опять все может перевернуть вверх тормашками! Так что опять-таки мы ни в чем не уверены и не можем быть уверены. Ну, скажем, поселимся где-нибудь на Селезневке (есть такая возможность возможности), буду ходить в школу, начну свою рутинку, а тут — бух! Дело кончилось, и их или освобождают — и тогда мы с ними будем жить, или высылают куда-нибудь в 105 км от Москвы — и тогда дебат открыт, поедем ли мы к ним или нет.

Вот скука, такая неуверенность! Сейчас жарко, и много мух в комнате. Придется пойти за клейкой бумагой. Я все-таки верю в лучшие дни. Я очень молод, и времени у меня предполагается много. Жижа может пройти — и пройдет, конечно, и в конце концов мы где-нибудь да и обоснуемся. <…>


«Забрали папу. Ужасно». Из дневника Олега (Чинара) Черневского

Олег Черневский (или, как его называли в школе, Чинар) в 1930-е годы был старшеклассником в одной из московских школ. Учился на отлично, был старостой класса, убежденным комсомольцем. Отец Черневского, Всеволод Черневский, занимал пост начальника отдела Строительно-квартирного управления Рабоче-крестьянской Красной армии. Отца и мать Олега арестовали, когда мальчику было 16 лет. Отца расстреляли в 1938 году, мать умерла в 1942 году в лагере. Дневники Олега Черневского хранятся в архиве «Московского Мемориала».

16 ноября 1937 года (дата обведена черной рамкой. — Прим. «Прожито», как и далее во всем фрагменте.)

Траурный день [позднейшая приписка, обведено черной рамкой]. В 2 часа [приписка сверху строки черными чернилами: ночи] — будят. В квартире обыск. Ужас. Кончили обыск в 1 ч [приписка сверху карандашом: дня], забрали папу. Ужасно. Попрощался по хорошему. Последние его слова ко мне: Будь хорошим комсомольцем, береги маму.

В школе получил два ОТЛ[ично]. За немецкий и геометрию. Не могу писать. Жутко. Из школы знает только Паша. Лег в 8.

5 января 1938 года [дата обведена в черную рамку]

Ночью был обыск и арестовали маму. Все это пережилось гораздо легче. Утром ходил в школу, посидел там пор часок, хотел поехать на лыжах, но раздумал, т. к. не выспался и холодно. Приходил Игорь, с ним часа 3 поиграли очень весело. В обед пришли и запечатал комнату в 17 м кв. Еле успели оттуда вынести самое необходимое. Остаемся в 2ух комнатах. Написали письма Але, Коле и Зюке. У меня весь день болит зуб. Черт бы его подрал. Позвали меня к Гале Молдаванской и велели зайти за Асей, я с ней встретился у нее на лестнице. К Гале она не захотела пойти, а пошла со мной погулять, она даже хотела мне позвонить, чтобы вместе пойти. Погуляли немного, говорили о разных пустяках, холодно. [Приписка сбоку: не поговорили холодно а на улице холодно]. Я решил все-же сходить к Гале. Там были: Галя, Оля, Ксана, Славик, Коля Г. и Миша Арл. Посидели часа два. Скучновато было. Лег в 12 ч.


«Он не способен на преступление». Из дневника Давида Самойлова

Давид Самойлов (настоящая фамилия Кауфман) — поэт, переводчик. Участник Великой Отечественной войны, где был тяжело ранен. После войны писал стихи, делал переводы детской поэзии с албанского, литовского, польского, чешского и других языков. С 1974 года жил в Эстонии. Дневники писал с 14-летнего возраста.

18 ноября 1936 года

Бывают дни, которые не забываются. Бывают беседы, после которых меняешься. Вчера я увидел, что истинная сила души, высота благородства, возвышенность страданий и сила дружбы существуют. Я познал человека, признания которого возбудили во мне новую силу к жизни, открыли истинное благородство. Его речи очистили с моего засоренного ума пелену ничтожного и показали, каким должен быть человек.

Я разговаривал с Марком. <…> Он начал говорить о себе. Я постараюсь передать возможно полнее все, что он мне говорил. <…>

«Мать моя не живет с отцом уже давно, с 24-го года. Но отец приходит к нам часто, как знакомый. Говорит с матерью. Я не любил его, не знал, не чувствовал потребности его видеть. Он уходил, и мать ругала его за глаза. А когда сердилась на меня, то кричала, чтоб я уходил к нему, что я эгоист и что вообще я зря родился… Как будто бы я виноват в этом.

Однажды мне сообщают, что отец мой уехал в Ленинград на несколько лет. Я был весьма к этому равнодушен. Меня просили писать ему. Я писал… Писал без всякого интереса пустые рапорты о себе… Я не интересовался им.

Раз я встречаю на улице одну из его сослуживиц. Она начинает меня расспрашивать об отце. Я говорю ей, что он работает в Ленинграде. «Как в Ленинграде!», и она мне рассказала, что мой отец был арестован — он по профессии юрисконсульт — и теперь сослан.

Ты не знаешь, что со мной было! За две недели до этого я был принят в комсомол и вписал в графу судимость родителей «нет». А теперь мой отец преступник.

Я подал заявление. Я просил, чтобы меня исключили из комсомола. Я отрекся от своего отца. Меня оставили

Раз мне сообщают, что мой отец в Москве в командировке, что он на даче у деда и хочет меня видеть. Я сначала не хотел к нему ехать, поехал из просто приятельских чувств… И я говорил с ним там. Первый раз говорил со своим отцом. У нас ведь нет откровенности с родителями. Мать любила. Но… А в этот раз я говорил с отцом. Как с другом. Он безвольный человек. Я убедился в тот раз, что он не способен на преступление. Я знаю: он сыграл в карты, у него были связи с преступниками, но я твердо убежден, что на преступление он не способен…

Теперь я переписываюсь с ним. Ему на два года сократили срок заключения. Он пишет, что когда он вернется, мы будем друзьями…»


«Почему тебя отпустили, сволочь?» Из дневника Анхеля Гутьерреса

Анхель Гуттьерес — по происхождению испанец, жил в СССР с пяти лет, режиссер театра. Дневники писал с подросткового возраста, процитированную запись сделал в 16 лет.

18 мая 1949 года

После обеда Женя под огромным секретом рассказал мне о том, что его отца арестовали перед войной, — он был военным инженером. Так больше и не увидели его. Женя ушел добровольцем на фронт, когда ему был 21 год. Его часть попала в окружение и в плен. Он убежал из плена, и, когда наконец добрался до своих, его посадили. Его таскали на допросы, требовали, чтобы он признался в том, что фашисты отпустили его, чтобы шпионить и подорвать советскую власть, кричали и издевались над ним:

— Почему тебя отпустили, сволочь? Ты подослан к нам, гадина?

— Я убежал, клянусь вам, что я убежал.

— Ты почему сдался в плен, подонок? Что, струсил, подлюга?!

Женя рассказывал: «И так каждую ночь. Будили рано утром, часа в четыре или в пять, наставляли на глаза мощную лампу. Это страшно со сна. Вдруг сильнейший свет в глаза. Ты их не видишь. Потом тащат в холодную темную комнату, сажают, снова наставляют на тебя мощную лампу и — допрос. Самое страшное, что ты не видишь их лица.

Грубо, самым отборным матом оскорбляли и били по лицу и по всему телу, издевались

Какие мучения я перенес и какие ужасные оскорбления! Я не мог признаться в том, в чем они меня обвиняли. Я не предавал свою Родину, и никто из моих товарищей не предавал. Мы попали в окружение не по нашей вине, во всяком случае — не по моей вине. И первое, самое сильное мое желание было вырваться из плена фашистов и убежать к своим. Мне это удалось. Меня преследовали, стреляли, но, наконец, измученный, голодный, приполз к своим. Никто меня не подослал, клянусь, поверьте!»

Но они не верили и мучили много ночей подряд. Я потерял счет и представление о времени, о том, где я, день ли сейчас, или ночь?.. И уж, конечно, не надеялся выйти оттуда живым. Я говорил правду, поверь мне: попали в окружение, и мне удалось убежать к своим. Но они мне не верили. Никто не сдавался, и я не сдался, просто моя часть попала в окружение. Нас было очень много. И вдруг мы окружены! Я убежал ночью. Как это мне удалось — сказать не могу. Кувыркался по оврагам, ползал по-пластунски, прятался в ямах от снарядов. Одна мысль была у меня, одна мечта — остаться живым и добраться к своим. Я плакал, молил Бога, умолял спасти меня, чтобы он помог добраться до своих товарищей и увидеть когда-нибудь маму. Как я добрался до своих — и не помню».

Фото: ТАСС / Кирилл Чаплинский

Комментарии(3)
Что ж, колесико снова попрачивается в эту сторону. Только сейчас дети не будут так сомневаться в своих родителях. Как можно сравнить Папу с каким-то ботоксным ушлепком? Но ведь это ничему не поможет. Стали ли люди умнее за 80 лет? Сомневаюсь. У нас сейчас другая беда — равнодушие.
Это часть эпохи. Мама иногда делала мне замечание: «Юрочка, не говори так, посадят». Это уже было после смерти Сталина, а в перестройку мы узнали фамилии стукачей брежневской эпохи. Они же работали и жили вместе с нами, использовали наветы ради карьеры. Я не думаю, что хотя бы в душе кто-то из стукачей-карьеристов раскаялся, а последующему росту их карьеры стукачество им не повредило.
Чую что счас такая же фигня наступает, причем больше даже не у нас, а на западе. Но наши, конечно же, возьмут лучшие практики оттуда.
Больше статей