«Это страшно писать: стены увидят и донесут»: история Нины Луговской, «русской Анны Франк»
«Это страшно писать: стены увидят и донесут»: история Нины Луговской, «русской Анны Франк»
В 1937 году следователи НКВД с карандашом читали очень необычный документ — личный дневник 14-летней девочки. В нем она писала о первых влюбленностях, заветных мечтах, проблемах с учебой и ненависти к большевикам. За неосторожные слова Нину Луговскую обвинили в «подготовке террористического акта против Сталина». Рассказываем о ее судьбе.
«Я не знала, что люди могут так кошмарно много работать»
Нина Луговская родилась в Москве в 1918 году. Ее отец Сергей Фёдорович Рыбин был левым эсером и до революции противостоял большевикам — его регулярно арестовывали и отправляли в ссылки. После 1917 года, когда партию эсеров запретили, он продолжал вести активную политическую деятельность.
С женой Любовью Васильевной Луговской, учительницей математики, Сергей познакомился в Туле после возвращения из первой ссылки. Там родились двойняшки Оля (Ляля) и Женя. Через три года семья перебралась в Москву, где родилась третья дочь Нина. Вскоре после ее рождения Сергея Рыбина арестовали на год.
Вернувшись, он занялся бизнесом — сначала открыл булочную артель, куда вслед за мужем устроилась работать Любовь. Дела шли хорошо, но когда артель разрослась до девятнадцати магазинов и одной кондитерской фабрики, Сергея обязали включить в правление нескольких большевиков. Он категорически отказался, и его отправили в ссылку на три года. Любовь Васильевна осталась одна с тремя детьми.
Она устроилась на работу в школу для взрослых, но ее зарплаты не хватало — приходилось постоянно занимать деньги
«Несчастная мама, мне так больно за нее, и я так ненавижу тех, по вине которых она мучается, так хочется иногда помочь. Вот, кажется, что-то неожиданное произойдет — и все изменится, но ничего не происходит. <…> Она похожа на заработавшуюся ломовую лошадь, которая уже по инерции ходит целый день в жесткой упряжке и возит тяжести, хотя сил нет, и по привычке покорно и терпеливо терпит побои. Мама знает свой долг и будет выполнять его до тех пор, пока совершенно не лишится сил, пока не умрет. Мама — это идеал матери, я еще нигде не встречала таких матерей, кроме бабушки. <…> Я не знала, что люди могут так кошмарно много работать с утра до ночи без отдыха и без радостей», — писала об этом времени Нина.
Когда Ляля и Женя подросли, они стали брать на себя мамины подработки, что немного облегчило ее жизнь. Перебиваясь случайными заработками, семья дождалась возвращения отца. Приехав в Москву, он сперва устроился на работу экономистом в столовую, а позднее стал экономистом на строительстве домов для метростроевцев. В это время младшей дочери Нине было 14 лет.
«Меня оскорбляла мысль, что жизнь после этой трагедии пойдет своим чередом»
Первая запись в дневнике Нины Луговской появилась осенью 1932 года. На страницах тетради Нина делилась переживаниями, которые понятны любому подростку: рассказывала о подружках и мальчишках-одноклассниках, рассуждала о смысле жизни, мечтах, жаловалась на ссоры родителей со старшими сестрами. Читая первые записи, нельзя понять, в какое время происходят описываемые события: поначалу ничто не указывает на начало сталинских репрессий, которые вскоре выльются в Большой террор.
Но в один из октябрьских дней в дневнике появляется страх. Нина рассказывает, что в гости к ним пришла сестра отца с новостью о семье, убитой в переулке в шесть часов утра. «На меня мало впечатления произвел этот рассказ, и я час спустя за своим дневником забыла о нем», — признается Нина. Кажется, что это не может быть правдой, но равнодушие девочки скоро становится понятным. Достаточно прочесть следующий эпизод:
«Часов в десять в дверь кто-то сильно стукнул. «Спроси», — предупредила я маму, которая пошла открывать. «Кто?» — спросила она. «Мы», — отозвались девочки. Она отперла, Женя и Ляля [старшие сестры Нины] вошли с суровыми лицами.
«Девочки, пойдите к бабушке, там мы оставили вам поесть». «Нет», — глухо ответила, не глядя на маму, Ляля
«В чем дело? Что вы такие печальные?» Девочки вошли в свою комнату, я и мама за ними. «Что случилось?» — «Сейчас… Не могу сказать», — проговорила, морщась, Женя, а Ляля облокотилась на стол и заплакала. «Да в чем же дело? Папу зарезали?» — «Нет». — «Так что же? Говорите же, ведь я волнуюсь», — настаивала мама. «Маму… Шурину… убили!» — «Что? Клебанскую?» — с болью воскликнула мама. «Да, сегодня утром, они еще были в постели. Отцу отрубили голову, мать ранили топором в голову до мозга, а Шура жива, но она, наверно…» — «Да кто же убил?» — «Какой-то сумасшедший, он в их квартире живет. Шура проснулась, закричала, бросилась к окну, но он ударил ее по лицу топором». Я стояла со спокойным лицом, какое-то непонятное тяжелое чувство охватило меня… и злость, отчаянная безнадежная злость против этого мерзавца охватила меня. О, жизнь!»
Подобные истории происходили настолько часто, что переживания по их поводу воспринимались как менее и менее значительные. Страх настолько крепко засел в сердце, что стал привычным. И Нине иногда это казалось неестественным: «Меня как-то оскорбляла мысль, что жизнь пойдет после этой трагедии своим чередом. Женя собиралась рисовать, Ляля легла спать, мама — еще что-то, как будто ничего и не было. Как ужасно, как будто ничего не случилось», — писала она.
«Сегодня нас погнали маршировать по улицам, что меня разозлило донельзя»
Вскоре после возвращения отца в квартиру Луговских пришли с обыском. Вот что Нина вспоминает об этом дне: «На каждое замечание военного мы отвечали какой-нибудь колкостью и посмеивались. Например, он достал копилку и, улыбаясь, заметил: „Большие, наверное, здесь сбережения?“ — „Очень“, — поспешила ответить мама. „Можно ножичком вынуть“, — выпалила Женя, и в ее голосе чувствовались легкое презрение и насмешка. Или он слазил на шкаф и порылся там в пыльных бумагах. „Запылились, наверное“. — „Да, есть немножко. Надо предупреждать перед приходом“. — „Хорошо, в следующий раз предупредим“. — „Еще больше подсыпем“, — заметила вполголоса мама». Сестры боялись за свои дневники и внимательно прислушивались к беседе за дверью. Но в тот раз все обошлось, в три часа ночи следователи ушли.
После этого визита Нина впервые написала о своем отношении к государственной политике. «Сегодня нас погнали маршировать по улицам, что меня разозлило донельзя, и еще больше раздражало бессилие, в котором я находилась. Идти по грязной холодной земле, в сыром тусклом свете осеннего дня, постукивать на остановках замерзшими ногами и ругать советскую власть про себя со всеми ее выдумками и хвастовством перед иностранцами… и морщиться от разноголосого и нестройного пения. Я твердо решила не идти на демонстрацию, и это отчасти немного успокаивало мое оскорбленное самолюбие».
В день похорон жены Сталина Нина негодовала. Повышенное внимание к мертвой супруге вождя казалось ей незаслуженным
«Мне как-то не жаль было эту женщину — ведь жена Сталина не может быть мало-мальски хорошей, тем более что она большевичка. И зачем такой отчет, объявление в газете — это еще больше восстанавливало против нее. Подумаешь, царица какая», — написала Нина.
Когда у близкой подруги арестовали отца, Нина записала воспоминание о том, как в 1929 году забрали ее папу: «Я тогда проснулась утром, ничего не зная. Бабушка вошла и спросила: „Пойдешь в школу? Папу арестовали“. — „Нет“. Когда она ушла, я сначала заплакала. В душе вдруг поднялась вся злость и досада на того, кто смел отнять папу». В своем дневнике Нина называет большевиков сволочами и мерзавцами и злится на то, что за годы разлуки разлюбила отца — она долгое время не могла к нему привыкнуть и даже называла его на «вы» после возвращения.
«Великая Русь и великий русский народ всецело попали в руки какого-то подлеца»
В 1933 году Нина начала открыто писать о своей злости. Когда папе отказали в московской прописке и он должен был в десятидневный срок покинуть город, Нина металась по комнате, сжав кулаки. Девочка хотела отомстить за себя и отца: «Несколько дней я подолгу мечтала, лежа в постели, о том, как я убью его. Его обещания — диктатора, мерзавца и сволочи, подлого грузина, калечащего Русь. Как? Великая Русь и великий русский народ всецело попали в руки какого-то подлеца».
Отцу пришлось переехать на другой адрес. Нина написала: «Конец. Папы нет. Он ушел сегодня утром. Куда? Это страшно писать: стены увидят и донесут. Но его нет больше с нами. Не все ли равно, куда он пошел? Папа уехал — больной, слепой на один глаз, — а я здесь сижу и пишу дневник». Какое-то время Сергей Федорович пытался договориться с милицией об отсрочке отъезда по состоянию здоровья, но ему отказали, и он переехал в деревню под Можайск.
«Последнее время меня раздражает и злит решительно все: и оживленные беседы Жени и Ляли, и их ссоры, и отношения наших к политике, и весь теперешний невыносимый строй». С сестрами, оправдывающими режим, Нина была категорически не согласна: «Я никогда не могу согласиться с ними, признающими в настоящем строе социализм и считающими теперешние ужасы в порядке вещей».
Скоро папа начал тайно приезжать в Москву и видеться с детьми на квартире бабушки. А лето Нина с сестрами проводила с ним в деревне. Возвращаясь в конце августа в Москву, она с горечью смотрела на луг и красивую белую лошадь, что паслась на противоположном берегу реки.
«Странные дела творятся в России. Голод, людоедство»
После каникул Москва встретила Нину повышением цен на продукты, дефицитом товаров и страшными новостями с периферии. «Странные дела творятся в России. Голод, людоедство… Многое рассказывают приезжие из провинции. Рассказывают, что не успевают трупы убирать по улицам, что провинциальные города полны голодающими, оборванными крестьянами. Всюду ужасное воровство и бандитизм. <…> Упорно и безостановочно стекаются беженцы в крупные города. Не раз их гнали обратно, целыми длинными составами туда — на верную смерть. Но борьба за существование брала верх, люди умирали на железнодорожных вокзалах, поездах и все же добирались до Москвы». К 1933 году у Нины появляется желание убить себя (она даже приняла опиум) или сбежать: «Скорей бы вырасти и уехать из страны варваров и дикарей».
Она выходит из пионерской организации, бойкотирует демонстрации, не верит газетам и с другими ребятами общается осторожно
Дружба кажется ей невозможной: во-первых, мальчишки начали дразнить ее за косоглазие и Нина перестала мечтать о любви, а, во-вторых, все дети были за советскую власть.
Особенно разница между Ниной и одноклассниками заметна в эпизоде о смерти Кирова: «„А-а! Боже мой!“ — воскликнул Женя, схватившись за щеку, и голос его был наполнен слезами. Мне было немножко стыдно, что у меня ничего не дрогнуло в душе при этом извещении, наоборот, я чувствовала радость, подумав: „Значит, есть еще у нас борьба, организации и настоящие люди. Значит, не погрязли еще все в помоях социализма“».
Папа стал подолгу нелегально оставаться в квартире, и домочадцы даже придумали для него специальный стук в дверь. Теперь Нина чаще видела отца, но отношения с ним портились: он становился все более ворчливым и недовольным. Но, несмотря на конфликты, папа оставался для Нины непререкаемым авторитетом в вопросах политики и науки. «Я люблю его, когда он революционер, люблю его человеком идеи, человеком дела, человеком, стойко держащимся своих взглядов, не променявшим их ни на какие блага жизни», — писала она.
«Я уеду в эту азиатскую глушь, буду ходить по горам, есть яблоки и, может быть, хоть на время убегу от себя»
Когда первая тетрадь закончилась, Нина задумалась о том, что в ее дневнике много критики власти и что надо бы спрятать записи на случай обыска. Позже она даже вычеркнет сама некоторые строки по совету мамы. Но многое оставит.
В 16 лет Нина яростно осуждала репрессии и доводы сестер о том, что все сложности временны: «Временно эти пять миллионов смертей на Украине? Временно шестьдесят девять расстрелянных? Шестьдесят девять! Какое государство и при какой власти с такой холодной жестокостью выносило подобный приговор? Какая нация с такой рабской покорностью и послушанием поддакивала и соглашалась со всеми творимыми безобразиями? Мы проговорили целый час, и каждый, разумеется, остался при своем мнении».
В ночь с 14 на 15 октября 1935 года отца Нины арестовали в квартире брата за нарушение запрета въезда в Москву
«Папа сидит в Бутырках. Сидит со своей дикой и беспомощной ненавистью, со своей энергией и одаренностью и больными глазами», — писала Нина.
Следствие шло почти год: «Вот уже несколько месяцев папочка сидит в тюрьме. Как странно, что мы теперь никто не волнуемся, не ужасаемся и спокойно говорим об этом как о самом обычном деле». Нина пыталась навестить отца, но разрешение давали только маме. «Сегодня я была в политическом Красном Кресте и подала заявление. Любопытное учреждение, которое много кричит о себе и ровно ничего не делает. Я слышала от окружающих, что они ходят по несколько лет, не добиваясь никакого толку. Народу много, помещение отвратительное, похожее на закуток, посетителям очень мало отвечают, говоря, что „постараемся, но вряд ли из этого что-либо получится“. Достойный ответ».
В итоге Сергея Рыбина отправили на три года в Казахстан, и Нине захотелось уехать вслед за отцом: «Недавно были у папочки на свидании. Он отпустил бороду и стал похож на архиерея. Он скоро уезжает в Алма-Ату. Я его теперь люблю. Тюрьма, заключенные, какой-то широкий двор, тесные переходы, окошко и папино лицо, чьи-то рыдания, возгласы, истерика — все это как сон. Прошло, будто сцена в кинематографе, и нет. Я собираюсь ехать в Алма-Ату. Я о ней мечтаю так же, как и о рабфаке. Я уеду в эту азиатскую глушь, буду ходить по горам, есть яблоки и, может быть, хоть на время убегу от себя. Алма-Ата! Отец яблок! О, как ты, должно быть, прекрасен!»
Но Нина, конечно, осталась с мамой и сестрами. А отца вскоре решили судить по новому групповому делу о контрреволюционной эсеровской организации «Крестьянский союз» и вернули в Москву. Тогда на квартире Луговских провели повторный обыск, во время которого изъяли всю переписку, эсеровскую литературу, а также дневники Нины и Оли Луговских.
10 марта 1937 года арестовали Любовь Васильевну, 16 марта — Нину, 31 марта — Женю, а 14 апреля — Ольгу. Мать обвинили в содействии ссыльным эсерам, сестрам выдвинули обвинения в контрреволюционных взглядах, а Нине — еще и в подготовке «террористического покушения на тов. Сталина, а также на вождей партии и правительства». 20 июня 1937 года мать и дочерей приговорили к пяти годам лагерей — через неделю их отправили в Севвостоклаг. Отца назначили руководителем «Крестьянского союза» и расстреляли 1 августа 1937 года.
«Остановись, человек, и посмотри кругом»
Мать и дочери отбыли на Колыме весь пятилетний срок заключения. В 1942 году их освободили, но из-за военного времени оставили в лагере Дальстроя как вольнонаемных. Еще шесть лет после освобождения они жили в Магадане.
В 1949 году Любовь Васильевна скончалась. Вскоре после этого Ольга и Женя вышли замуж и переехали. Нина тоже вышла замуж — за бывшего заключенного Виктора Леонидовича Темплина, который с 1943 года работал художником в Магаданском театре. В 1949 году, когда Нине был 31 год, она вместе с мужем выехала в Башкирию, где они оба работали художниками-постановщиками, а потом переехала сперва в Пермскую область, а затем во Владимир. Там пара ушла из театра в художественные мастерские Владимирского отделения Художественного фонда РСФСР. Работы Нины Луговской и Виктора Темплина стали ярким примером владимирской школы пейзажа, в которую они внесли свой опыт театрально-декорационной живописи.
После смерти Сталина сестры Луговские начали бороться за реабилитацию семьи
Первой реабилитировали Женю. Через два года после этого реабилитировали отца, а еще через два — мать и Ольгу. Нине продолжали отказывать. В 1963 году она отправила письмо Хрущеву, в котором объяснила, что впечатления от ареста отца «больно травмировали детскую душу, оставив горечь на долгие годы, которые вызвали в дневнике горькие строки против жестокости Сталина», и обратила внимание на то, что писались эти строки тогда, когда она была подростком. Письмо помогло: Нину реабилитировали.
В 1977 году Нина Сергеевна Луговская стала членом Союза художников России. Во Владимире состоялась ее первая персональная выставка.
Художницы не стало 27 декабря 1993 года. До последних дней она вместе с мужем работала в мастерской. В настоящее время самая большая коллекция ее работ представлена в Ковровском историко-мемориальном музее. Также работы Нины и ее мужа хранятся в Александровском художественном музее, Владимирском областном Центре изобразительного искусства, Детской художественной школе № 1 г. Владимира, во Владимирской областной научной библиотеке, Общественном центре им. А. Сахарова, в частных российских и зарубежных частных и государственных собраниях.
Дневник Нины в 2001 году обнаружили в материалах ее следственного дела сотрудники общества «Мемориал» (Организация признана в РФ иноагентом). Его напечатали в оригинальном виде — с пометками следователей НКВД, но поправили пунктуацию (Нина не делила текст на абзацы). В России книга «Хочу жить! Дневник советской школьницы» вышла тремя изданиями, но наибольший успех получило переводное издание. В США и Китае Нина стала знаменитостью. В 2015 году вышло продолжение дневников. В книгу «Жизнь ещё вернется» вошли записи 1943–1993 годов, а также переписка с мужем, но тираж составил всего 100 экземпляров и пока не переиздавался. Одна из поздних записей Нины Сергеевны гласит: «Остановись, человек, и посмотри кругом — вот какое название я дала бы своей ненаписанной книге».