«Мы тоже груз, только человече­ский»: история балерины, которая выжила в Освенциме

«Мы тоже груз, только человече­ский»: история балерины, которая выжила в Освенциме

«Мы тоже груз, только человече­ский»: история балерины, которая выжила в Освенциме

Эдит Ева Эгер — узница лагерей смерти и автор книги «Выбор» о проживании травмы прошлого. В новой книге «Балерина из Аушвица» Эдит пишет о своей жизни до того, как она попала в Освенцим, о взаимоотношениях в семье, о своей любви к танцам и о том, как танцевала в лагерях перед конвоирами. Публикуем отрывок из книги с разрешения издательства МИФ.

Я ни разу в жизни не бывала в таком железнодорож­ном вагоне, как этот. Состав не пассажирский, ваго­ны в нем товарные, на таких обычно перевозят скот или промышленные грузы. Мы тоже груз, только человече­ский. Нас в каждом вагоне по сотне. Каждый проведенный в дороге час тянется томительно долго, словно неделя. Из-­за неизвестности время замедляет ход. Из-­за неизвестности и безостановочного перестука колес. Нам выдают паек — по одной буханке хлеба на восемь чело­век, по одному ведру воды и по одному отхожему ведру. От него воняет потом и экскрементами. Люди по дороге умирают. В вагоне тесно, поэтому мы спим стоя, прислонившись к родным, отпихивая умерших. Я вижу, как один мужчина передает дочери пакетик с пилюлями. «Если они попытаются что­-то сделать с тобой…» — произносит он. Время от времени поезд останавливается и несколько че­ловек из каждого вагона по приказу охраны идут на плат­форму набрать воды. Магда хватает ведро и соскакивает на землю. «Мы в Польше», — вернувшись, сообщает она. И позже рассказывает, откуда узнала об этом. По дороге к колонке ее окликнул крестьянин, работавший на поле: прокричал приветствия на польском и немецком, назва­ние города и притом бешено жестикулировал, резко про­водя пальцем по горлу. «Страху на нас нагнать пытал­ся», — заключает Магда.

Поезд всё едет и едет. Магда тихо ругается. Интерес­но, что полезнее — выплескивать дурные мысли или за­талкивать их внутрь себя? Родители с обеих сторон при­валились ко мне. Они не разговаривают. Я не замечаю, чтобы они хоть раз коснулись друг друга. У папы отрастает борода, в ней видна седина. Он выглядит старше собственного отца, и это пугает меня. Я упрашиваю его по­бриться. Я еще не знаю, что там, куда мы едем, моложавый вид действительно может спасти жизнь. Мной движет всего лишь эмоция девочки, которая тоскует по привыч­ному облику своего папы и хочет, чтобы он стал прежним: веселым, жизнелюбивым, обходительным дамским угод­ником. Не хочу, чтобы он превратился в папашу, который пьет таблетки и брюзжит своей семье: «Чем так жить, лучше сдохнуть».

Я целую папу в щеку и прошу: «Побрейся, пожалуйста». В ответ он зло бросает: «Зачем? Для чего? Кому это нуж­но?»

Мне стыдно, что я ляпнула глупость и вывела его из себя. Зачем я пристала к нему со своей нелепой прось­бой? Почему посчитала себя вправе указывать ему, что де­лать? Я помню, как он разъярился, когда я посеяла деньги на оплату школьной учебы. В поисках утешения я жмусь к маме. Как мне хочется, чтобы лед между родителями растаял, чтобы они перестали относиться друг к другу как чужие. Мама всё больше молчит. Но и не жалуется. Не при­зывает смерть. Она просто замкнулась в себе.

Однажды я слышу в ночной темноте ее голос: «Ди­цука, послушай меня. Мы не знаем, куда нас везут. Мы не знаем, что с нами случится. Ты просто помни, что ни­кто и никогда не отнимет у тебя того, что запрятано у тебя в голове».

Я засыпаю и вижу очередной сон про Эрика. Потом снова просыпаюсь.

Створки вагона­-скотовоза распахиваются, и в его тем­ное нутро врываются лучи яркого майского солнца. Мы жаждем вырваться наружу, мы отчаянно стремимся навстречу воздуху и свету. Мы чуть ли не вываливаемся из вагона, спотыкаясь и толкая друг друга в неистовом желании поскорее ощутить под ногами твердую опору. После стольких дней непрерывной вагонной тряски нам трудно стоять на земле не качаясь. Мы стараемся прий­ти в себя — разобраться, куда нас привезли, успокоить нервы, размять затекшие руки и ноги. Я вижу толпу темных зимних пальто, скучившуюся на узкой полосе грунтовки. Вижу проблески белого на чьих­-то шарфах, на узлах с пожитками, вижу обязательные желтые звез­ды. Вижу кованые железные буквы, сложившиеся в изо­гнутую надпись: Arbeit Macht Frei («Труд освобождает»). Где-­то недалеко играет музыка. Папа вдруг оживляется. «Вот видишь, — говорит он, — вовсе даже это место не ужасное». И мне кажется, что, не будь платформа за­пружена людьми, он бы прямо сейчас пустился в пляс. «Мы только немножко поработаем здесь, а там, глядишь, война и закончится», — говорит он. Должно быть, то, что мы слышали на кирпичном заводе, — правда. Должно быть, нас привезли сюда работать. Я оглядываюсь по сто­ронам в поисках зеленеющих всходами полей и уже пред­ставляю себе, как Эрик, стоя напротив, наклоняется, что­бы прикоснуться к нежному зеленому ростку. Но всё вокруг прочерчено лишь непрерывными горизонтальны­ми линиями: продольные доски вагонных бортов, беско­нечные заборы из колючей проволоки, приземистые, словно приплюснутые, строения. Чуть вдалеке унылую плоскость безжизненного пейзажа нарушают деревья и высокие трубы.

Люди в мундирах врезаются в толпу. Они ничего не объясняют. Они лишь отрывисто гаркают

Ты сюда. Ты туда. Указывают, кому куда, и толкают нас. Мужчин выстроили в отдельную очередь. Я вижу папу, он машет нам. Наверное, их пошлют вперед, чтобы они выбрали места для своих семей. Я гадаю, где мы сегодня будем ночевать. Гадаю, когда нам удастся поесть. Мы с мамой и Магдой стоим с остальными женщинами и детьми в длинной очереди. Она медленно ползет вперед. Мы всё ближе подходим к мужчине, который, словно дирижер, направляет нас к нашим судьбам. Я еще не знаю, что этот человек — доктор Йозеф Менгеле (1911–1979, немецкий врач, проводивший ме­дицинские опыты на узниках концлагеря Аушвиц. Он лично занимался отбором узников, прибывающих в лагерь, проводил пре­ступные эксперименты над заключенными. Его жертвами стали десятки тысяч человек. После войны Менгеле бежал из Германии в Латинскую Америку, опасаясь преследований. Попытки найти его и предать суду не увенчались успехом. — Прим. ред.), зловещий Ангел Смерти. Пока мы приближаемся к нему, я не могу от­вести взгляда от его глаз, таких ледяных и властных. Оказавшись еще ближе, я замечаю мальчишескую щербинку у него между зубами, когда он изображает улыб­ку. Голосом почти участливым он спрашивает, есть ли среди нас больные, и отправляет налево тех, кто отве­тил «да».

«Кто старше четырнадцати и моложе сорока, стойте на месте, — говорит другой офицер. — Кто старше соро­ка, ступайте налево».

Пожилые женщины и матери с малышами выстраиваются в отдельную длинную очередь слева от нас

Мама берет меня под руку. «Застегни пальто, — гово­рит она. — Выше нос. Держись уверенно».

Мама рано поседела, но лицо у нее гладкое и без еди­ной морщинки, совсем как у меня. Мы с Магдой прижи­маемся к ней с обеих сторон. Мои волосы заправлены под шарф.

Мама снова сердито велит мне взять себя в руки. «Ты женщина, а не девчонка», — говорит она. Но я всё равно не желаю ее отпускать. Очередь движется. Доктор Менгеле дирижирует, кому куда. Настает наш черед.

«Она тебе мать или сестра?» — спрашивает он. Его па­лец замер в воздухе. Он готов огласить нашу участь.

Я вцепляюсь в мамину руку. Магда обнимает ее с дру­гой стороны. Мама могла бы сойти за нашу сестру. Но в тот момент я не задумываюсь, что для нее безопаснее. Я вооб­ще не способна думать.

«Мать», — произношу я.

Доктор Менгеле указывает маме влево. Я иду следом за ней. Он хватает меня за плечо. «Ты очень скоро уви­дишься со своей матерью, — говорит он. — Она только сходит принять душ». Он толкает нас с Магдой вправо.

Направо, налево — мы не знаем, какая разница. «Куда нас теперь? — спрашиваем мы друг друга. — Что с нами будет?»

Нас строем ведут в другую часть широко раскинувшегося лагеря. Среди нас только женщины, многие совсем молоденькие. Одни бодрятся, почти беззабот­ные, радуются свежему воздуху, нежатся под солнечны­ми лучами, ласково согревающими кожу после вездесу­щей зловонной духоты и темноты тесного вагонного нутра. Другие нервно кусают губы. Мы все охвачены страхом, но к нему примешивается любопытство.

Перед очередными приземистыми строениями нам велят остановиться. Вокруг нас появляются женщины в полосатых платьях. Вскоре мы узнаем, что они заклю­ченные, но состоят в лагерном активе и командуют нами. А пока еще не до конца понимаем, что здесь мы на поло­жении узниц. Солнце сильно греет, и я расстегиваю паль­то. Одна молодая женщина в полосатом разглядывает мое голубое шелковое платье. Идет ко мне, склонив на­бок голову.

«Погляди-­ка на нее», — говорит она по­-польски. Она пинком сбивает пыль с моих туфель на низком каблуке. Прежде чем я успеваю понять, что происходит, она дотягивается до моих крохотных коралловых сережек в зо­лотой оправе, которые я по венгерскому обычаю ношу с рождения. Резкий рывок, еще один — острая боль жалит мочки ушей. Она засовывает мои сережки себе в карман.

Несмотря на боль, мне отчаянно хочется ей нравить­ся. Таково мое извечное желание быть принятой в круг своих. Ее презрительная усмешка уязвляет больше, чем рваные раны на мочках. «Зачем вы так? — говорю я. — Я бы и сама отдала вам серьги».

«Я гнила здесь, пока ты была на свободе, в школу хо­дила, по театрам шаталась», — цедит она

Интересно, сколько времени она уже здесь. Она ху­дая, но жилистая. Прямая осанка. Она могла быть тан­цовщицей. Не пойму, почему она так разозлилась из-­за того, что я напомнила ей о нормальной жизни. «Когда я увижу маму? — спрашиваю я ее. — Мне сказали, что скоро».

Она обжигает меня холодным, злым взглядом. В ее глазах ни капли сострадания. Одна только ярость. Она указывает на дым, поднимающийся над одной из высо­ких труб в отдалении. «Вон она горит, твоя мамаша, — бросает она. — Привыкай говорить о ней в прошедшем времени».

Обложка: © Diego Grandi / Shutterstock / Fotodom