«На кладбище оказалось больше жизни, чем в школе»: уволенная за чтение Хармса учительница — об искусстве хоронить людей
«На кладбище оказалось больше жизни, чем в школе»: уволенная за чтение Хармса учительница — об искусстве хоронить людей
Серафима Нейман (Сапрыкина) — ритуальный церемониймейстер. Она организует похороны и произносит над могилами усопших прощальные речи. Но еще три года назад она работала в одной из петербургских гимназий. Мы поговорили с Серафимой о том, почему на кладбище она нашла больше жизни, чем в школе.
В декабре 2021 года Серафиму Нейман вынудили уволиться из гимназии № 168 Центрального района Санкт-Петербурга: руководству не понравился организованный ею классный час, на котором читались стихотворения «врагов народа» — Даниила Хармса и Александра Введенского. В феврале 2022 года Нейман рассказала о своем увольнении, что повлекло за собой скандал, который комментировали депутаты, министр просвещения и пресс-секретарь президента.
«Серафиме — два года условно, мальчику — наставление впредь не бить женщин»
По образованию я философ, а дипломы у меня алые, как заря. Сначала окончила с отличием философский факультет в краснодарском вузе, потом прошла магистратуру по специальности «религиозная философия» в Санкт-Петербурге.
Уже на первом курсе я видела в себе потенциал к преподаванию. Хотелось устроиться в колледж, в школу, да вообще куда-нибудь — лишь бы учить детей. Меня тянуло к этому со школьных времен. В целом мне ничего не мешало претворить мечту в реальность, кроме одного нюанса — судимости.
Дело было вот как. Нас было четверо, и это была приличная компания. Я с тех пор, кстати, в приличные компании не хожу и вам не советую. Так вот, там была я, моя подруга, мой давний приятель и его знакомый — приятель ручался, что это хороший человек. В тот вечер мы вышли из квартиры, где были все вместе, покурить, а подружка осталась наедине с хорошим человеком.
Вернувшись, я увидела ее в слезах, с растрепанными волосами, с порванной лямкой у лифчика. Выяснилось, что хороший человек стал к ней приставать: давай, мол, пока этих нет, предпримем некоторые романтические действия.
Я, естественно, молчать не стала. Этому молодому человеку я прямо сказала, что его поведение недостойно мужчины. Видимо, у него был какой-то триггер по поводу собственной маскулинности, а я в этот триггер, к несчастью для себя, попала. Артём [имя изменено] перевернул стол и бросился на меня с кулаками, стал бить по голове. Мои друзья были весом по 40 килограмм и не смогли его — огромного спортивного мужика — оттащить.
Я сама этого не помню, но, по словам ребят, я ударила Артёма в бок ножом для сыра
После этого хороший человек собрался и ушел домой, а я попала в больницу — с тяжелейшим сотрясением мозга и обширными гематомами.
Этим бы всё и закончилось, если бы не гиперопекающая мама Артёма, которая настояла на том, что на меня надо написать заявление: сыночку порезали, сыночку обидели. У меня есть четкое ощущение, что сам Артём не особенно хотел, чтобы на меня завели дело.
Так или иначе, надо мной состоялся суд. До сих пор помню, как нежно прокурор журила моего обидчика: «Ну вы же понимаете, что женщин бить нельзя?» «Понимаю, да, понимаю», — отвечал Артём.
Закончили тем, что Серафиме — два года условно, а мальчику — наставление впредь не бить женщин. Мне назначили испытательный срок в полгода, за который судимость и закрыли.
Десять лет спустя я нашла-таки в себе силы пойти за справкой об отсутствии судимости — она нужна для трудоустройства в школу. Была готова увидеть наконец расписку в том, какая я страшная уголовница и что мне нельзя приближаться к детям. Но вдруг получила обычную, чистую справку.
Я в этих делах не специалист. Тогда я подумала, что информация о моей судимости либо пропала из баз, либо была удалена оттуда в связи с истечением срока давности. Так или иначе, в школу я устроилась без проблем. Я не подделывала никаких документов и никого не обманывала.
«Я хотела стать той учительницей, о которой мечтала сама»
У каждого есть какой-то гештальт, связанный с детством и попытками его осмыслить. Так вот, мои школьные учителя отличались одной интересной особенностью. Ее подметил Василий Розанов в своих «Опавших листьях», по-моему. Он писал, что в душах русских людей очень много сердитости.
Точнее и не скажешь: я встречала не зло, а именно общую атмосферу сердитости. В нас не верили. Наши таланты и мечты никого не волновали. Каждому, кто получил за контрольную тройку, прочили судьбу бомжа.
Я в школьные годы хотела стать журналисткой — с 12 лет работала внештатным корреспондентом одной молодежной газеты и писала классные статьи. С точными дисциплинами всё было плохо — были тройки, иногда двойки.
Я при этом выигрывала олимпиады по литературе, но это никого не интересовало — у меня ведь тройка по «царице наук»
Помню, меня на этой почве вызвали к директору. Он мне, 12-летней девочке, увлеченной, творческой, активной, говорил: «Ну какая ты журналистка? Ты не думай о себе много, из тебя ничего хорошего не выйдет».
Из меня, может быть, действительно ничего хорошего не вышло. Но я не проект, а живой человек — со своими особенностями и слабостями. Более того, я не считаю, что из меня вырос хороший человек. У меня сложный и неудобный характер, я притягиваю к себе конфликты.
Но даже я, сложный человек, чувствовала в себе такую огромную нежность, такую деликатность по отношению к детям, особенно к подросткам… Знаете почему? Я хотела стать той учительницей, о которой мечтала сама!
Работая в школе, я, признаюсь, прорабатывала свою травму. В каком-то смысле это был корыстный интерес, и, по-хорошему, мне не место в педагогике. Но, помогая себе, хочется верить, я помогла и другим. Я принесла детям чуть-чуть больше света, понимания, уважения.
Я видела подростков — этих замкнутых существ, осознающих свою подростковую неудобность, проходящих лиминальный период, — и понимала, как им тяжело. Хотелось их спасти, хотелось их просто пригреть.
«Мне правда тяжело в жизни. Но не потому, что я плохо знала математику»
Я сама из Волгограда и училась в Спартановке — бывшем поселке, ставшем частью города. В местной школе я видела среди учителей замученных женщин, не желающих идти ни на какой диалог. Впрочем, и в гимназии Центрального района города Санкт-Петербурга я их тоже видела — всё те же усталые лица. Я ничего плохого о них не скажу.
Но я слышала те же самые крики, те же самые разговоры. Бывала на педсоветах, на которых о детях говорили так же, как когда-то говорили обо мне: «Ну мы же все понимаем, что из него ничего хорошего не выйдет».
Ставить маленькому человеку такую программу на всю жизнь — это очень неосмотрительно. Мы теряем детей таким образом, понимаете?
Может быть, он не талантлив ни в одной из наук, изучаемых в школе, вот прям ни в одной. Но вдруг он станет каким-нибудь классным художником? Вдруг он просто будет путешествовать по миру и получать удовольствие? Вдруг он будет, блин, лапти вязать — и делать это лучше всех на свете?
Я на протяжении всех 10 несчастных лет в школе слышала от учителей: «Тебе в жизни будет очень тяжело». Мне правда тяжело в жизни. Но не потому, что я плохо знала математику. Мне тяжело, потому что я рефлексирующий человек. Мне тяжело, потому что я ненавижу любые формы насильственной коммуникации. Мне тяжело, потому что я размышляю о судьбах Родины, хочу ей послужить и пригодиться.
Мне тяжело, в конце концов, потому что я получила философское образование
Я специально, наверное, его получила — чтобы мне было тяжело. Короче, учителя и воспитатели были правы — если в целом смотреть на вещи. Но только прав ли взрослый человек, который пророчит пятилетней девочке никчемную жизнь. Я не понимаю, что это за доморощенные Ванги, что это за недоделанные Кассандры, которые чувствуют за собой право на такие чудовищные преступления против детей.
У меня нет полноценного педагогического образования. Я не имею никакого права говорить, что вот этих людей надо отстранить от детей. Считаю, мир как-нибудь разберется без моего сверхценного мнения в этом вопросе.
Однако ж я его имею и действительно считаю, что в педагогику должны идти исключительно эмпатичные, инициативные молодые люди и девушки. Дети — это сокровище. Нам потом жить в мире, который будут устраивать они. Если внушать детям, что они отвратительные, гадкие, пропащие, — какой мир они нам за это устроят? Как они отомстят нам за то, что мы с ними сделали? Меня крайне заботит этот вопрос.
«Плакала и шептала: «Они же реабилитированы”»
Так вот, я шла от обратного и пришла к скандалу с Хармсом и Введенским — дала детям их стихи на согласованном с завучем уроке. Обэриуты для меня много значат. Сначала я писала про них диссертацию, потом — сами знаете. Но я ни о чём не жалею. Если скажут: «Давай мы эту ситуацию снова проиграем, со всем скитаниями и мытарствами», — я соглашусь. Я что тогда не могла молчать, так и сейчас бы не стала — у меня есть какая-никакая, но совесть.
Введенский, мой любимый поэт, — жертва репрессий. Два года назад мне за него с Хармсом пришлось отвечать перед директрисой, которая считала их «врагами народа». И знаете, вместо того чтобы сказать ей какие-то четкие и правильные слова, я расплакалась. Я сидела на том чрезвычайном совещании, плакала и шептала: «Они же реабилитированы». В ответ слышала, что «тогда реабилитировали всех подряд», а без вины не судят.
Я предусмотрительно уволилась из гимназии, чтобы на нее не легла тень этой истории, которой я решила поделиться спустя два месяца
В феврале, когда общественности стало известно об этом инциденте, я работала уже в другой школе. Я считаю, что сказала правду — мне от этого очень радостно. Но я знаю, что за слова надо отвечать. И я ответила — ответила так, как не дай бог никому.
У меня тогда сильно болела мама, сейчас она уже скончалась. Ее, уже на третьей стадии рака, в Волгограде, на улице Мясникова два дня караулили у подъезда журналисты. Я не говорю, что они как-то приблизили ее кончину, но каждая ее нервинка — на их совести.
Журналисты опрашивали всех моих соседей, пытались найти моих знакомых и даже пытались взять комментарий у моего ребенка. Всё ничего, но ему тогда было четыре года.
Мне в те злосчастные дни постоянно снилось, будто я стою без одежды на площади, полной людей, которые бросают в меня камни. Снились бывшие коллеги, давно забытые люди из моих школьных лет, которые хохотали надо мной.
Было тяжело, но я справилась. И спустя два года я могу сказать одно — эта ситуация сделала меня свободной. Когда нас лишают репутации, расчеловечивают, воспринимают как отработанный материал, — тут-то и появляется свобода. Свобода делать всё что угодно — потому что испортить что-то, сделать хуже, чем есть, уже просто невозможно.
В этом смысле я абсолютно свободный человек. И знаете, мне же тогда 33 года стукнуло. Пришел, знаете, возраст послужить.
Мне правда неудобно, что я 80-летнюю директрису так «ославила» под конец жизни. Она 30 лет проработала в той школе, сделала просто головокружительную по меркам образования карьеру.
Она, быть может, сама виновата в том скандале, но ее тоже можно и нужно понять. Она родилась при Сталине, жила во времена цензуры и кожей впитала тогдашние представления о «хорошо» и «плохо» — ну не знает она ни Хармса, ни Введенского. Я, такая молодая, юная, дерзкая, в какой-то момент взяла и под сомнение поставила всё, чем она жила всю жизнь. Наверное, я сделала ей больно. Но извиняться я не буду.
«Из агентства урны с прахом могут не забирать годами»
Итак, я уволилась и стала искать новую работу. В целом я была готова пробовать что угодно. В один вечер смотрю: требуется сотрудник ритуального агентства, церемониймейстер. Резюме туда я отправила смеха ради, но в итоге всё так сложилось, что я полтора года уже «смеюсь». Сейчас смерть — дело всей моей жизни.
На собеседовании мне сказали, что ищут человека, который будет говорить. То есть им нужен был человек с навыками психолога. Хоть я и не училась на психолога, но с людьми и их эмоциями работала очень много. Впрочем, в ритуалке особенная ситуация. Они не в магазин и не на выставку пришли, а близкого хоронить. Они в особенном эстетическом состоянии переживания, потери, горя и просто краха всего вокруг. Каждый себя в этом состоянии ведет индивидуально, и надо быть очень аккуратным, чтобы помочь, а не ранить.
Люди, которые имеют дело со смертью, часто говорят, что пропускают через себя очень много горя. Я с ними не соглашусь
Как это ни парадоксально, я рада за умершего, когда по тому плачут на похоронах. Я вижу слезы родственников и понимаю, что он прожил жизнь, полную любви. Но, к сожалению, таких похорон немного.
Вы не представляете просто, как много людей хотят побыстрее и подешевле зарыть и забыть. У нас из ритуального агентства урны с прахом могут не забирать годами. Некоторые ритуальные агенты их у себя дома хранят или в багажнике возят. Мне рассказывали, как две сестры хоронили мать. Они стояли вдвоем перед гробом, а между ними был ритуальный агент. Они общались через него: «Передайте этой, что венок надо поправить». Как-то принципиально они друг с другом не разговаривали — их не примирило даже горе. Так что когда я вижу сплоченных плачущих родственников, я радуюсь.
Я очень хочу развенчать стереотип, что похоронщик — это какой-то унылый человек, который наживается на людском горе
Безусловно, есть такие люди — так называемые черные агенты. Но, послушайте, в любой сфере есть такие люди. Хоть ты зубными щетками торгуй, хоть планетарий открывай — у тебя будут «коллеги», которые будут вести дело нечестно.
Я вам больше скажу, ритуальщику невыгодно быть циничным. Если ты за годы работы в ритуалке зачерствел, потерял эмпатию, то с тобой перестанут заключать договоры, никто не даст тебе провести похороны. Просто потому, что в ритуалке огромная конкуренция, и если ты ведешь себя некрасиво, неподобающе горю, люди обратятся к кому-нибудь другому — к кому-нибудь, кто всё сделает правильно, комфортно, бережно.
Впрочем, я сама была поначалу во власти этого стереотипа. Когда меня знакомили с ритуальными агентами, я испытывала какой-то нуминозный трепет. Мне казалось, они вообще не из нашего мира — какая-то каста людей в черном. Но стоило мне поработать в ритуалке, как я подружилась со многими ритуальными агентами, танатопрактиками, доулами смерти.
У меня реально появились друзья! И, знаете, нам хорошо друг с другом, весело
Я благодарна этим людям за то, как они меня приняли. Если в школе по отношению к молодым специалистам я видела какую-то дедовщину, то в ритуалке такого не было. Мне всё рассказали, объяснили, дали советы и как-то всецело обняли.
Тут важно отметить, что похоронному делу ведь никто не учит. Там так работает: либо ты человек ритуальной сферы, либо не человек ритуальной сферы. Это определяется за пару недель.
Я эти пару недель поработала в похоронном бюро и поняла, что это мое! Я везде это говорила, но снова повторюсь: меня выгнали из мира живых, выгнали с позором — и я пошла в мир мертвых. Этот мир меня принял с трепетом, благодарностью и нежностью. На кладбище оказалось больше жизни, чем в школе.
«Иногда на похоронах надо рассказывать анекдоты»
Мы никогда не смеемся над чужой смертью — предпочитаем смеяться друг над другом, какими-то курьезами, в которые периодически попадаем. Вы знаете, иногда на похоронах надо рассказывать анекдоты!
У меня были похороны одни: совсем юные дети, лет по 20 им было, хоронили совсем молодую маму — умершую от онкологического заболевания женщину с необычной фамилией Зима. Гроб был белый, красивый, но закрытый. Так было по завещанию покойницы: она была красивой женщиной и не хотела, чтобы кто-то видел ее обезображенной смертью.
За день до похорон я позвонила ее дочери. Она мне очень много рассказала про свою маму, в том числе упомянула, что мама была очень веселым человеком, много улыбалась, дарила людям радость. Её просто обожали. На похороны пришло очень много народу — и рыдали все.
Из разговора с дочерью я составила примерный портрет госпожи Зимы. И поняла, что какое-то траурное стихотворение совсем ее не опишет. Это будет чужеродная какая-то, неуместная точка в ее истории. Так что читала я Дементьева:
Никогда, никогда ни о чем не жалейте —
Ни потерянных дней, ни сгоревшей любви.
Пусть другой гениально играет на флейте,
Но еще гениальнее слушали вы.
Пока произносила речь и читала стихи, я улыбалась. Я спросила разрешения попрощаться с той женщиной именно так — и дочь разрешила. Без санкции я бы, конечно, не стала улыбаться на похоронах.
В общем, это произвело похоронный фурор. Люди обступили меня, благодарили, спрашивали, что за стихотворение. Потом дочка покойницы мне написала с просьбой прислать это стихотворение: «Мы его будем вспоминать всегда как память о нашей маме, потому что она была вот таким человеком».
Так совпало еще, что эти похороны были в мой день рождения. То есть в свой день рождения утром я пошла произносить на похоронах речи. Если бы мне кто-нибудь полтора года назад сказал, что свой 35-й день рождения я буду встречать с ритуальными агентами, я бы, конечно, не поверила.
«Мертвые — это единая нация, самая многочисленная в мире»
Раньше я утешала детей, а теперь утешаю взрослых — произношу речи над их умершими родственниками, принимаю заявки на похороны. Я первая, с кем сталкивается человек, когда у него умирают близкие.
Это очень большая ответственность, и нести ее можно, только руководствуясь призванием. Примечательно, опять же, что в школе я не слышала слова «призвание». Я слышала: «Я так люблю свою работу, вот бы еще не было детей». Это в школе так учитель говорит! Она считает, что это смешно. Я видела заслуженных учителей, у которых вообще не горели глаза. Понимаю, они устали, ни в чем их не виню — выгореть можно везде.
Но нам вот с коллегами каждые похороны прибавляют сил. Потому что мы получаем бесценную благодарность
Это окрыляет. Ты сделал невероятное, помог людям достойно проводить в последний путь их любимого человека. Нигде я не видела от людей такой отдачи: они обнимают, берут твой телефон, даже деньги иногда пытаются сунуть, что меня порой смущает. Я вообще хоронить готова бесплатно! Мне платят за другие вещи — я веду, например, соцсети нашего агентства, они, на мой взгляд, очень хорошие.
Я отошла от публикации какой-то протокольной информации и теперь рассказываю людям, как смерть воспринимается разными культурами, какие бывают традиции, поверья, некрополи.
А еще у меня очень много историй о том, как прощались с легендами. Я прям беру и рассказываю людям, где и как хоронили, условно, Виктора Цоя или Джона Кеннеди. Я не делю их на русских и иностранцев. Мертвые — это единая нация, самая многочисленная нация в мире. Просто мы их не видим. А они нас видят.
Фото из личного архива Серафимы