«Я была подопытной свинкой». Монолог девочки, которую всё детство лечили от выдуманных болезней
«Я была подопытной свинкой». Монолог девочки, которую всё детство лечили от выдуманных болезней
Делегированный синдром Мюнхгаузена — это расстройство, при котором взрослые (чаще матери) вызывают у зависимых от них людей (чаще детей) симптомы, которые требуют бесконечного лечения. Автор книги «Яд материнской любви» (вышла в издательстве «Альпина Паблишер») Ольга Ярмолович прошла через это со своей матерью — публикуем отрывок о ее детстве, проведенном в больницах.
В детских больницах убивают личности. Во всяком случае, так было в больницах моего детства. Очень часто к маленьким пациентам относились как к неодушевленным предметам. Если перед медработниками стояла задача, например, взять кровь из пальца у 20 детей за час, нужно было это сделать, невзирая ни на что. Совершенно неважно, что кому-то больно, страшно, что у кого-то кружится голова. Подход ни к кому не искали: «сядь», «не дергайся», «терпи»!
Как-то раз мы с мамой смотрели сериал «Скорая помощь» (это был наш семейный досуг — смотреть кино про врачей). В нем медсестра спрашивала у девочки, какой та хочет пластырь: с уточками или котятами? Представить такой сюжет в наших больницах мог только писатель-фантаст.
Со мной обычно происходили истории в духе: «У нас нет тонких иголок, так что терпи, будет толстая». В тот момент, кажется, я испытала зависть к девочке с красивым пластырем, которая заслужила человеческого отношения, а я почему-то — нет.
Самое страшное, что я слышала в стенах больниц: «Не ты первая, не ты последняя», «Ничего с тобой не случится», «Лежи спокойно и не ной!». Это отдавало безысходностью «Преступления и наказания», когда мачеха отправляла Сонечку Мармеладову на панель. Только действие происходило не в голодном Петербурге девятнадцатого века, а в детской городской больнице в конце века двадцатого.
Мне было около восьми лет, когда маме показалось, что я часто бегаю в туалет
Сразу же полетели вопросы: «Тебе не больно писать?», «А ты помногу писаешь или по чуть- чуть?». Представьте, что каждый ваш поход в туалет сопровождается пристальным вниманием и подробными расспросами после. И вот ты сидишь и думаешь: вроде и хочется, а вроде нет, а если сейчас сходить и потом захочется еще, то за тобой, словно тюремные надзиратели, непременно пойдут следом. И, стоя под дверью, будут спрашивать: «Ну как, больно?» Вместо похода в туалет ты крутишь в голове эти мысли в попытке принять решение о времени посещения уборной, словно это вопрос жизни и смерти.
Мне был поставлен диагноз «цистит». Нормальные люди пьют курс антибиотиков и живут дальше. Я же была ненормальной. Я знала, что такое проба по Нечипоренко, сдавала суточные анализы мочи (когда ты целый день писаешь в банку) — кажется, я тогда вообще забыла, что такое писать в унитаз. Периодически я зависала в попытке понять, могу ли я все-таки это сделать и не испорчу ли очередной мудреный анализ. Но это были цветочки.
Маме показалось, что исследования недостаточно информативны и непременно нужно сделать цистоскопию. Это процедура, при которой в уретру вставляют эндоскоп и что-то там смотрят. Мне честно сказали, что будет больно.
Я шла на процедуру, которая анонсировалась как «будет больно», далеко не в первый раз
Однако впервые она была связана еще и с унижением. Мне всего восемь лет, врач — мужчина. Нужно было лечь на кресло для гинекологического осмотра и раздвинуть ноги.
Первый раз в жизни я увидела гинекологическое кресло. Я села в него и положила руки на подставки для ног. Мама засмеялась. Кресло стояло напротив окна, ширмы или шторки не было. Рассчитано оно было на взрослую женщину, а не на девочку. Врач скомандовал класть ноги на подставки, и, несмотря на страх и стеснение, пришлось сделать это.
Сейчас такую процедуру выполняют с обезболиванием, особо впечатлительным (читайте: детям) — под наркозом. Мне делали наживую. Я лежала в кресле с широко разведенными ногами, чувствуя неприятный холод от железных подставок для ног, а по щекам текли слезы. В ушах звучал резкий голос врача: «Лежи и не дергайся! Будешь дергаться — тебе же больнее будет. Не ты первая, не ты последняя! Ничего страшного не происходит».
Мне было страшно и больно. Даже сейчас, когда я вспоминаю об этом, у меня между ног все сводит
Я не понимала, зачем это надо, почему без этого не обойтись и чем я такое заслужила. Добавляли драмы скорбные выражения лиц мамы и бабушки, стоявших рядом. Сосредоточены они были не на моей поддержке, а на том, чтобы поймать каждое слово врача, будто нельзя было поговорить с ним после окончания процедуры.
Когда все закончилось, очень хотелось в туалет, но никак не получалась, я не могла выдавить из себя ни капли. Мне в трусы положили прокладку на случай непредвиденной ситуации. В тот раз я впервые увидела прокладку, да и использовала ее тоже. Приходилось идти сильно расставляя ноги, потому что она мешала. Меня особо не успокаивали, не придавали пережитому какого-то экстраординарного значения, а просто откупились новой игрушкой. Я даже не помню какой.
Сейчас я задаю себе вопрос: неужели взрослые люди, врачи, не задумывались о том, что их действия причиняют боль и становятся для детей травмой, над избавлением последствий от которой придется работать годами?
Большие проблемы в больницах были и с соблюдением личных границ детей. Мне было 11, когда я повредила глаз. Даже лечение травмы, которая может произойти с каждым, прошло у меня не как у всех.
Сентябрь, вечер после учебного дня. Я гуляла во дворе и никак не могла дождаться подружку. Ко мне прицепились мальчишки, один из них кинул мне мячом в лицо, чтобы сбить очки, а второй выстрелил из пневматического пистолета. Не думаю, что он целился в глаз, но попал именно в него. К тому моменту, как мы с мамой добрались своим ходом до больницы, я уже плохо видела. В приемном отделении был поставлен диагноз: контузия. Врачи сказали, что еще немного — и я могла потерять зрение.
Правда, перед тем как это констатировать, нас продержали в очереди несколько часов, ведь мы приехали сами, а не на скорой. Я лежала в коридоре на топчане и пыталась заснуть, но не могла из-за дергающей боли в глазу.
Вскоре я узнала, что лечится контузия уколами в глаз, а вернее — в самый его уголок. Меня отвели в процедурный кабинет, уложили на каталку, но врач укол делать не стала. Она привела студента-медика и, объяснив ему, как это делается, отошла в сторонку. Моего мнения о том, что на мне будут учиться делать уколы в глаз, не спросили.
Вот я лежу на холодной железной каталке и смотрю, как к моему глазу приближается трясущаяся рука студента со шприцем. Ирония состояла в том, что даже зажмуриться от страха было нельзя. Еще нельзя было встать и сказать, что я не хочу, чтобы на мне ставили эксперименты, что мне страшно и что я бы хотела, чтобы укол сделал уверенный в себе врач, а не студент с трясущимися руками. Но я была ребенком — и даже представить себе этого не могла, не то что сделать.
Я сжалась, дернулась, незакрепленная каталка отъехала от стены, студент испугался и отскочил от меня вместе со шприцем. Врачу пришлось все-таки подключиться, и общими усилиями укол мне сделали.
Было больно, зрение помутнело, а под глазом образовался приличный такой фингал
После всех приключений мне дали кровать без постельного белья и с одеялом для детей до шести лет. Надо сказать, что это была огромная детская больница, а точнее — Педиатрическая академия. В ней находились отделения всех профилей, были самые лучшие аппараты для обследований, огромный преподавательский состав — а постельного белья не было.
Мама приезжала ко мне каждый день, причем не просто навещала и уходила, а просиживала целые дни в коридоре, так как в палатах находиться подолгу было нельзя. Зачем она это делала, я ума не приложу. К утру мое состояние стабилизировалось и стало понятно, что зрение я не потеряю, но мама продолжала торчать в больнице.
Эксперименты надо мной не закончились, и лечащий врач продолжила использовать меня в качестве наглядного пособия на занятиях. В какой-то из дней меня забрали из палаты, отвели в учебный кабинет и, посадив перед группой студентов, начали объяснять, как выворачивать верхнее веко. Затем мы все вместе приступили к практике.
Особенно мне запомнилась темнокожая студентка. У нее был насморк и очень холодные руки, которыми она вытерла сопли под носом, а потом, даже не помыв их, потянулась к моему верхнему веку.
Если укол в глаз хотя бы был частью лечения, то выворачивать верхнее веко мне было совершенно необязательно. Почему врач выбрала меня, не спросив даже моего мнения и не получив согласия родителей?
Я чувствовала себя подопытной свинкой и тогда, когда на мне учились измерять внутриглазное давление
Процедура заключалась в том, что на открытый глаз ставилась гирька, смазанная каким-то раствором, от которого весь мир становился оранжевого цвета. Хитрость в том, что нужно было умудриться не закрыть глаз, когда ставили гирю.
Все тот же студент с трясущимися руками (спасибо, хотя бы без насморка) и гиря, сжатая пинцетом над моим глазом. Его старания увенчались успехом с третьей попытки.
Я рассказывала обо всем маме, но та не придавала этому значения. Чего ради она просиживала целые дни в коридоре, если даже не могла попросить исключить меня из учебного процесса? Мне она говорила, что делает это ради меня, чтобы я не была одна. Однако мама настойчиво не хотела везти меня домой.
Надо сказать, что я была уже достаточно взрослой и, кроме того, успела обзавестись друзьями. Свободное от уколов и обучения студентов время я проводила очень неплохо. Ночью мы даже бегали в соседнее отделение к мальчикам.
В один из дней заведующая отделением, в очередной раз увидев маму в коридоре, шепнула моему врачу, достаточно громко, чтобы это услышали окружающие: «Почему эта баба с котулями опять тут сидит?» Маму попросили приезжать только в часы посещения. Тут-то она и достала главный козырь, сообщив, что она врач. Эти волшебные слова возымели эффект, ей разрешили находиться в палате, а на мне больше ни разу ничему не учились. Почему она не сказала об этом сразу и, несмотря на все мои жалобы, не попросила не использовать меня как обучающее пособие, — я могу только догадываться. Строго говоря, человеческое отношение должно быть ко всем, вне зависимости от профессии родителей. Позиция врачей же часто менялась, стоило им узнать, кем была моя мама.
Чувство такта и забота об эмоциях ребенка, как правило, тоже отсутствовали. В 15 лет у меня начались какие-то проблемы с челюстью. Она болела, тяжело открывался рот, и я легла в хирургическое отделение. Сейчас у меня есть подозрения, что мама намеренно сказала врачам о моих проблемах с психикой и, возможно, чем-то еще. Поэтому, помимо всего прочего, меня отправили на консультацию к невропатологу.
Ничего нового в этом для меня не было, но врач почему-то заранее была настроена враждебно. Она листала историю болезни и, даже не глядя мне в глаза, задавала вопросы.
— Ты учишься в школе?
— Да.
— В каком классе?
— Оканчиваю девятый.
— И что планируешь дальше делать?
— В десятый пойду.
Тут она соизволила поднять на меня взгляд и, вздернув брови, с пренебрежением спросила:
— И что, тебя берут?
Я растерялась и не нашла ничего лучше, чем ответить:
— Ну да, берут.
Этот вопрос поверг меня в шок, и осознать произошедшее я смогла, только вернувшись в палату. Я села на кровать и горько разрыдалась. Было обидно. Я не могла понять, почему она усомнилась в моих интеллектуальных способностях, с чего решила, что я не могу учиться дальше? У меня даже троек не было. Почему она позволила себе так общаться со мной?
Соседи по палате, не понимая, с чего мне взбрело рыдать, позвали лечащего врача, и я, давясь слезами и шмыгая носом, рассказала об этой вопиющей несправедливости. Надо отдать должное: он меня успокоил. Сел рядом, погладил по спине, сказал, чтобы я не переживала и что он обязательно обсудит этот вопрос с тем врачом и с моей мамой.
При выписке из больницы в моем эпикризе появилось новое хроническое заболевание: истерический психоз
Не знаю, как можно было поставить такой диагноз на основании десятиминутного общения, подозреваю только, что какую-то дополнительную информацию врачи получили от мамы, — и это некрасивое название украсило мою медкарту.
Другая мать, наверное, скрыла бы это от своего ребенка, моя же ткнула меня носом в строчку выпускного эпикриза, а потом, героически тряся пальцем, сообщила:
— Я только ради тебя замажу это слово в выписке! Ты вечно устраиваешь мне истерики!
Она пыталась мне внушить, что со мной что-то не в порядке, что у меня проблемы с психикой и меня очень сложно терпеть. Она говорила, что мне надо поумерить свои амбиции и аппетиты, что я вряд ли кому-то буду нужна со своими истериками.
Я окончила магистратуру юрфака в 2012 г. в десятке лучших. Получив диплом, на какое-то время испытала сильное желание ткнуть в него носом ту самую врачиху, которая усомнилась, что меня берут в десятый класс, а затем предложить ей пройти тест на профпригодность.
Я вспоминала об этой женщине, когда буквально за две недели до вступительных экзаменов мы с мамой возвращались из очередной больницы. Мы ехали на такси мимо юрфака, и я, глядя на здание факультета, с улыбкой сказала:
— Смотри, я буду тут учиться!
— Забудь! Даже не думай, что у тебя получится поступить!
Мамины слова ударили, словно хлыст, и сразу вспомнился тот врач. С другой стороны, что говорить о совершенно постороннем человеке, который видел меня раз в жизни, если даже родная мать в меня не верила. Тогда эти сомнения удивительным образом не погасили во мне мечту стать юристом а, наоборот, разожгли яростное желание не сдаваться и доказать всем, на что я способна.
Сейчас я уже не хочу никому ничего доказывать. Я сделала главное: доказала себе, что способна практически на все. Часто задаюсь вопросом: как я, не уверенный в себе подросток, залеченный, затравленный словами, что он ни на что не способен и все оценки в школе — мамины, нашел в себе силы взять и поступить на бюджетное отделение лучшего юрфака страны? Тем не менее я сделала это. Не я первая, не я последняя.
Иллюстрация на обложке: издательство «Альпина Паблишер»