Культура

«О чем она тогда думала?» История одной учительницы, рассказанная после ее смерти

Отрывок из романа «Снежные дни сквозь года»

От редакции

В издательстве «Новое литературное обозрение» выходит роман писательницы Дарьи Трайден «Снежные дни сквозь года». Главная героиня возвращается в родной город на похороны любимой учительницы русского и литературы Елены Ивановны. Ей достается архив педагога — с фотографиями, письмами и заметками. С их помощью героиня пытается лучше понять своего учителя, восстановить историю ее жизни, а еще — вспомнить себя.

© издательство «Новое литературное обозрение»

До Елены я ни с кем не говорила в том смысле, в ка­ком речь разрывает связь с окружающим, насущным, бытовым, обращаясь к тому, чего здесь не существу­ет. С матерью мы обсуждали еду, уборку и деньги, с другими учителями — логику установления опре­деленного знания, с приятелями — фильмы, желания и страхи.

Говоря первое слово, я уже знала, чем закончу. За словами почти всегда шло дело: поход на озеро, чистка картошки, решение уравнения или молитва. Я рассуждала по большей части мысленно и не имела привычки оформлять это размышление в нечто, пригодное для наружных операций. Поэтому я уди­вилась, когда Елена обратила на меня внимание.

Она вела у нас с пятого класса — то есть с самого начала средней школы. Я пришла в нелепых, вышедших из моды джинсах с выбеленными хлоркой пятнами, свет­ло-­сиреневом свитере крупной вязки, прямоугольных очках в металлической оправе. Безопасная теснота началки, где у каждого класса был свой кабинет и почти не требовалось ходить по коридорам, осталась внизу, на первом этаже.

Теперь на меня пялились худые старшеклассницы в облегающих кофточках, и когда наконец звенел звонок, я продолжала думать об их хищных сияющих от блеска губах и загадочных черных сумках, висящих на сгибе локтя.

Мои одноклассницы вписались лучше. У них была покупная, а не доставшаяся по наследству одежда. Некоторые из них уже замени­ли рюкзаки на просторные дерматиновые сумки с се­ребристой фурнитурой. Они собирали волосы в глад­кие высокие хвосты. У меня же ничего не выходило: движения не становились уверенными и плавными, одежда не сидела так, как нужно, и макияж ложился тяжеловесно и нелепо.

Уроки стали казаться передышкой от шумных мучительных перемен. Я отвечала не слишком хорошо — и потому, что продолжала ви­деть перед собой голени в узких ботфортах, и потому, что понимала причины смеха их обладательниц. Они смеялись надо мной — над моим бело­-голубым паль­то советских времен, над моими теплыми сапогами, похожими на валенки, над моими очками и детски­ми прическами.

Стараясь избавиться от этого смеха, я делала только хуже: мои попытки нарядиться были беспомощными, в них соединялась наивность детсадовского ребеночка и китч женщины средних лет. Хво­стики, закрепленные крупными затейливыми резин­ками, обильно нанесенные голубоватые тени (чтобы их точно было видно, несмотря на очки), штроксовые черные бриджи с бронзового цвета замочками, полосатые пенсионные брючки — я выбивалась из сил под лавиной отданных вещей, безденежья, зимнего холода и картинок в журналах, где Кристина Агилера, подбоченившись, позировала в джинсах с заниженной талией и коротком топе.

Я думаю о том, почему Елена стала учительницей. Ее мама работала в гродненском Облпотребсоюзе — это было престижно и относительно денежно. Доступ к дефицитным товарам, связи и возможность оказания друг другу взаимных полезных услуг — все эти привилегии не распространились, как это часто бы­вало, на дочь. Елена не пошла по материнским сто­пам и выбрала профессию, далекую от унаследованных знакомств. Она не стала чиновницей от образования, не вскарабкалась наверх.

Елена была слишком мечта­тельной и возвышенной для кооперативных дел и торговли, но это не сделало ее неуверенной

Я вспоминаю сцену из фильма Эльдара Рязанова, в которой наглые школьники впервые заговаривают о том, чтобы подменить экзаменационные работы. У Елены Сергеев­ны разбивается сердце, и ей нечем ответить юным вымогателям. Она лишь смотрит на них внимательно и скорбно, как совесть, — конечно, это неудобно, но в целом можно пережить.

Елена Ивановна была совсем другой — гневливой, грозной, монументаль­ной, уверенной в необходимости определенного по­рядка и умеющей его поддерживать. Думаю, это связано с той почвой, которую давало Елене положение ее семьи: она выросла в квартире на хорошей новой улице, и платья, восхищавшие одноклассниц, покрывали ее тело, тогда маленькое и хрупкое, первой в ее жизни броней.

Учительницей была Еленина бабка Фекла — строгая, ворчливая коммунистка с дрожащим расхлябанным почерком. В записках, которые она оставляла Еле­не, — приказы немедленно зайти после школы, поднажать перед контрольной, вернуть библиотечные книги. Письма, записки и телеграммы выскакивали из нее с огромной скоростью. Она энергично обучала Елену жизни. Тон ее писем, гневливый, уверенный в усвоенных раз и навсегда идеалах, преодолел безмолвие бумаги — он бьется в моих ушах, когда я читаю ее короткую записку-­повеление, и мне уже пора бе­жать на автобус, прижимая к груди вялые осыпанные красным тетрадки.

Ответных записок не сохранилось, но я не думаю, что Елена решила выбрать профессию в бабкину честь. Говоря со мной о семье, Елена вообще мало ее упоминала — над ее жизнью царила мать. Материнские письма к Елене полны нежности. Она не распекает ее, не донимает советами и приказами, не мучает тоскливой дидактикой.

Почему же Елена стала учительницей? Может, дело не в бабке, а в какой-то другой женщине — например, сотруднице школы, где Елена училась?

Я перебираю фотографии в по­исках такого лица. Но на Елениных школьных снимках нет учителей — только на виньетках, где каждый портрет размещен в отведенном ему овале в порядке алфавита. На простых и естественных кадрах Елена стоит с другими школьницами — вот и всё, что мне удается найти.

Лицо Елены­-школьницы было образцовым, кинемато­графическим — лучезарная улыбка, прямой нос, ясные сияющие глаза. В этом лице, обрамленном густыми, заплетенными в прическу с толстой косой, волосами, не было ни хулиганства, ни страдания, ни сомнения. Оно могло быть помещено в газету как иллюстрация успехов советской школы, как образчик невозмутимой социалистической веры.

Мне кажется, что ее не дразнили, над ней не насмехались и не издевались — такая красивая, аккуратненькая и благополучная, что про нее придумаешь?

Впрочем, школьники изобретательны. На фотографиях, сделанных в выпускном классе, у нее уже совсем другое лицо: в глазах, раньше смотревших прямо и ясно, появилась застенчивость и печаль, а гордая спина ссутулилась, словно пытаясь нейтрализовать высоту Елениного роста. Потом, уже в зрелом возрасте, ее спина стала ровнее. Это случилось тогда, когда она перестала быть просто Еленой и просто учительницей — корсет административной работы исправил то, что согнула юность.

Я не знаю, когда Елена стала завучем. Это к ней очень шло — «видом величавая жена», с прямой спиной и уверенным громким голосом, Елена царила в школе. Заседания советов профилактики, объявления, спущен­ные из отдела образования, официальные мероприятия и решения педсоветов питались из ее могучего тела, становились настоящими и убедительными, когда ее глянцевитые красные губы раскрывались, выпуская звук. Говоря, она не жестикулировала. Ее руки лежали на светлой трибуне из ДСП, на учительском лакиро­ванном столе и на бумагах в ее кабинете, дисципли­нированные, неподвижные, как предписывала совет­ская ораторская школа.

В том, чтобы махать руками, не было никакого проку. Советские речи не притворялись спонтанными и задушевно­-личными, как учил Дейл Карнеги. Ораторы несли себя на волнах своего положения, наступая на слушателей, и все тела были захвачены звуком, льющимся из неподвижного тела в костюме.

В Елениных речах «для школы» не было злого запа­ла власти: она не сыпала призывами, не восклицала, экономно расходовала торжественные эпитеты. Она говорила с достоинством, и эти выступления не заставляли меня в ней сомневаться. Однако я знала, что в Елене есть и другое, более сложное, не опирающееся на ее положение в структуре районного образования и школьную иерархию. Нежность. Тонкость. Сочувствие. Умение видеть мир за пределами бумаг и пра­вил. Наедине со мной она говорила иначе.

Раскладывая Еленины школьные снимки, я изучаю из­менения. Волосы, прежде доходившие до пояса, ста­новятся короче, каре сменяет косу. В лице появляется печаль и тайна. О чем она тогда думала? Наверное, как и все подростки, о любви и смерти.

Обложка: © литография Анри Фантен-Латура «Вышивальщицы». Художественный музей Кливленда

Что еще почитать и посмотреть