Истории

Учились девиации, вызывали духов, жгли учебники: как жила русская школа на военном корабле в Африке в 1920-х годах

Воспоминания детей белоэмигрантов

Иван Шарков

Вы вряд ли слышали стихи поэтессы Ирины Кнорринг и едва ли читали ее мемурары. Со стихами — не страшно, критики признавали их вторичными. А вот мемуары стоят изучения. Кнорринг была дочерью дворян-эмигрантов, которые после революции покинули Россию, она подробно и любопытно писала об этих странствиях, но нас больше всего заинтересовала школа на военном корабле, в которой 14-летняя Кнорринг и другие дворянские дети учились во время долгой остановки в Северной Африке. Рассказываем ее с опорой на воспоминания Ирины и других очевидцев.

«Все нити порваны»

«А пока кончаю, надо передать карандаш Ирусе Насоновой, я обещала ей: она тоже пишет дневник. Ей 9 лет. Она очень милая, я всё время с ней, даже спать будем на одной койке, наверху». А Ире Кнорринг 14. Месяц назад случилось страшное — она навсегда покинула Россию. Одни взрослые говорят, что даже если вернуться — это уже не Россия будет. Другие убеждены, что происходящее — дело временное, а уехавшие не через год, так через два вернутся на родину триумфаторами (говорят, в рядах большевиков зреет раскол, а Ленин болен и вскоре умрет).

30 октября по старому стилю Иру вместе с мамой и папой погрузили на линкор «Генерал Алексеев». Корабль отчалил из севастопольской бухты и, чадя, медленно (большинство кочегаров осталось в Крыму ждать большевиков) потащился к Босфору. Плыли шесть дней, пятого числа пристали близ Константинополя. Жуткие дни. Еды мало, но еще меньше пресной воды. Деньги ничего не значат — и вода теперь торгуется по курсу в две банки тушенки за кружку.

Так вот, пристали. Но на берег беженцев не пустили, проблемы остались те же: качка, жажда, голод, грязь, крысы. Палубные крысы были жирными и наглыми — могли запросто прыгнуть спящему на лицо. Потому Ира предпочитала не смыкать в ночи глаз.

Как назло, еще украли чемодан. В нем была вся маленькая, прежняя Ирина жизнь. В первую очередь — нескладные подростковые стихи: «Теперь уж меня ничего не связывает с прошлым — все нити порваны».

Двадцать дней корабль гремел железом и бестолково мялся на волнах, укачивая пассажиров. Турецкий берег дразнил невозможностью на него ступить. Позже женщин и детей перевели на пароход «Великий князь Константин», корабль уже пассажирский. На нем было чище и, что важно, была вода. В дефиците оставались писчие принадлежности. Карандаш делили едва ли не на семерых — писать что-то было крайне нужным и едва ли не единственным развлечением. Были, конечно, сплетни. Почему бы вон той даме не пустить слух, что на корабле тиф, а ты — племянница генерала Деникина? Ей будут благодарны! Ведь занимать голову вздором лучше, чем главной, ужасной, неоспоримой мыслью: Россия оставлена, проиграна, предана. Дома больше нет.

Несколькими днями позже «Константин» шел уже мимо греческих берегов. Ира отвлекала себя мыслью, что на берегах этих ходили когда-то Фемистокл, Аристотель, Перикл, Сократ, Софокл…

Поддержите «Мел»: отметьте нас галочкой в Google и классные, интересные, важные тексты будут появляться в вашей ленте чаще

Поставить галочку

«Обросли грязью, изъедены вшами, и тут вдруг — флирт!»

Одна из попутчиц Ирины, мадам Данилова, вечера на корабле проводила одинаково: облачалась в красное, надевала на себя все, что есть, драгоценности, вдевала в уши большие серьги, взбивала волосы, опускала на плечи шаль и выходила на корму — гадать на картах. Цена за расклад — апельсин, кусок мыла, буквально что угодно. Разумеется, люди шли к ней — посреди исторической бури человек с потасканной колодой и мистической наружностью дает хоть какое-то чувство определенности.

Из иллюминатора Ира видела берег: пальмы, кактусы, скромные там — восточные, здесь — европейские дома. Это была Бизерта, портовый город на севере Туниса, французская колония. Очень хотелось по ней прогуляться — больше месяца беженцы не знали суши. Но корабли снова томились в ожидании — по санитарным соображениям. Французы требовали от русских соблюсти месячный карантин, узнав якобы, что на кораблях с беженцами были случаи тифа.

Ире, напоминаем, 14, но она уже сомневается, что дело в тифе: «Тут, вернее, политический карантин: боятся французы совсем не тифа, не чумы, не оспы, а большевиков».

Так или иначе, оставалось только ждать. Развлекали себя всё так же письмом, хиромантией, гаданием, слухами и делами любовными

По старой привычке молодежь принаряжалась к вечеру и шла на палубу — знакомиться, с предельно ясными намерениями: «Как это противно видеть! В таком положении, в совершенно чужой стране, брошены в неизвестность, обросли грязью, изъедены вшами, и тут вдруг — флирт!»

Новый год встречали всё так же на корабле. Предвкушение суши сменялось смирением перед морем. В ночь на первое января мужчины спали, женщины пили вино из одной кружки по очереди. На Рождество была елка: на палубе «Кронштадта» поставили странное дерево с длинными листьями, местное, украсили его самодельными игрушками и гирляндой. Приходил Дед Мороз, каждому ребенку подарили по баночке с вареньем.

На другой день беженцев наконец стали свозить на берег. Мужчин обривали наголо повсеместно, женщинам разрешали оставить волосы — но при условии, что они будут смазаны зловонной кашицей против вшей. Ира впервые в жизни надела брюки (другой одежды французы предложить не могли), ощутила под ногами землю, но всё не на чем было душе успокоиться. Она, мамочка и Папа-Коля — де-факто пленники (хоть и называются беженцами) — ютятся втроем в тесной каморке с крохотным окном. Ни денег, ни вещей, ни планов на будущее — а из Константинополя всё идут слухи о кутежах Врангеля и безбедном быте его семьи, которая уже, между прочим, в Париже.

21 января 1921 года по старому стилю Ира Кнорринг записала в дневнике: «Всё мое существование в Бизерте должно сводиться к двум главным целям: изучению языка и окончанию курса 5-го класса. И то и другое очень трудно, почти невозможно». Ученье, получается, свет.

© Фото из книги Ширинской А.А. «Бизерта. Последняя стоянка». Издательство «Воениздат»

«Потом до трех часов мы можем говорить по-русски…»

«На стене у нас висит карта Великого переселения народов. Вот мы смотрим, куда бы нам переселиться в случае чего», — пишет Ира в дневнике 6 апреля 1921 года (по новому стилю). В Сфаяте, пригороде Бизерты, где французы разрешили разместиться всем русским, кроме военных, было тухло. Тревоги, сплетни, предрассудки — живы. Люди — не сказать. Бесправные, погрязшие от нечего делать в убогом быту бывшие дворяне не знали, где раздобыть еды и денег. О просвещении речи здесь не шло, хотя родители и старались находить Ире учителей.

Сначала напишу всё неприятное, что мне представляется сейчас прямо в трагическом освещении. Сочинение было задано еще до Пасхи, а я до сих пор не написала. Урок по словесности был тоже задан до Пасхи, а я еще не выучила. Уроки французского прекратились. Неизвестно, будут ли еще какие-нибудь уроки. Отвратительная погода. Дома становится невыносимо. Последнее самое тяжелое…

16 мая 1921. Понедельник. Из дневника Ирины Кнорринг

Иру решено было отдать в католический пансион в шести километрах от Бизерты. Так хоть были гарантии, что девочка будет сыта, обута и выучит французский. В России, когда учителей вокруг было полно и всё тому, в общем-то, благоприятствовало, Ира французский учить не спешила. А зачем? Французский — прошлый век (то ли дело английский). Не жить же нам во Франции. «Вот теперь-то и приходится жать посеянное, — сетовала Ира. — Теперь-то и приходится жалеть об упущенном даром моменте».

В пансионе день Иры строился так:

7:00–8:00 — утренний туалет, кофе, молитва (после «до 8 можно говорить по-русски»);

8:00–9:00 — повторение уроков, опционально — игра на рояле;

9:00–10:00 — урок французского;

10:00–11:00 — урок арифметики;

11:00–11:30 — игра на рояле (если не играли утром);

12:00 — обед (потом «до трех часов мы можем говорить по-русски»);

15:00–16:00 — перемена, разговоры только на французском языке;

16:00 — полдник;

16:30–19:00 — прогулка;

19:00 — ужин;

19:30–21:30 — перемена на французском языке.

Главными врагами Иры стали точки. Их в классном журнале ставили монахини. Каждая точка — отметка о непослушании. Под непослушанием подразумевались в первую очередь разговоры — за столом, на переменах (если между собой, без участия монахинь). Разговоры на русском языке в неспециальное время, как видно из расписания, тоже отмечались точками. По их количеству каждую неделю выводился своего рода рейтинг воспитанниц от обратного (всего, с учетом Кнорринг, их было десять — пять русских из сфаятского лагеря и пять француженок).

Рейтингу Ира не придавала большого значения — на каждую неделю у нее был свой план. Иногда оценками за поведение и успеваемость она решала пожертвовать — ради душевного равновесия. Быть первой — то есть денно и нощно молчать и зубрить — было верным путем к сумасшествию. Однажды, день потратив на историю Верцингеторикса — галльского вождя, противника Цезаря, — Ира честно записала в дневнике: «Выучила, но Сиске (одной из монахинь. — Прим. ред.) не скажу, нет уж. Не буду так глупа, как Наташа. Она, как что выучит, так сейчас же ответит. Сиска ей задает другой урок, она и его торопится выучить, а потом плачет, что много уроков…»

Быт французского пансиона Иру поражал. В России кофе пили (по крайней мере, дома) из маленьких чашек. Здесь — из странных плошек и лишь при условии, что в кофе крошишь хлеб. Иначе — без кофе. Здесь брезгливость смирять получалось, но стоило монахине протянуть для поцелуя руку после благословения…

У нас полагается перед едой мыть руки, а здесь умываются только раз в день, утром, в маленьком тазике; там надо вымыть и лицо, и шею, и руки, потом причесаться и опять вымыть руки в этой грязи. Оттого руки никогда не целую, как там монашка ни злится и ни ворчит.

21 июля 1921. Четверг. Из дневника Ирины Кнорринг

Именно здесь, в пансионе, Иру впервые мучали галлюцинации. Она просыпалась средь ночи, понимала, что бодрствует, но вдруг из ниоткуда слышала вой органа и шаги по лестнице, будто идет по ней что-то вроде крестного хода. Слышен шорох одеяний, раздаются мучительные стоны. Сперва страшно, потом — тоскливо. Понятно, что неправда — но сам факт, что именно это регулярно кажется 15-летней (уже) Ире очевино о чем-то говорит.

Осенью у Иры начинаются проблемы с желудком — и ей жаль, что не серьезные: «А как бы мне хотелось теперь… не надо бы эту мысль допускать, но мне бы очень хотелось теперь заболеть, заболеть серьезно, с жаром, с бредом, пролежать бы в свое удовольствие месяца полтора».

В конце октября Ира ушла из монастыря. Все уговаривали этого не делать

Монахини убеждали, что желание всё бросить временное — и возникло оттого, что Ире, самой старшей из воспитанниц, скучно без ровесниц. Мамочка и Папа-Коля уверяли, что нужен язык — без него Ира обречена остаться навеки чужой — и местным, и в Париже, и где бы то ни было. Разговоры о возвращении в Россию еще идут — но больше по привычке, чем всерьез.

Ира всех выслушала и осталась на своем. Папа-Коля приехал в пансион и сказал, что Иру забирает, хоть и не по личному решению и искреннему желанию, а из жалости к ребенку.

В Сфаяте болели тифом, спорили из-за украденного тряпья, предавались (среди взрослых) навязчивым политическим фантазиям и неуместному флирту (среди молодежи). Ире было плохо — но не так, как в пансионе, вдали от родителей, наедине с головной болью и попытками сложить французские слова во французские предложения. С отцом она стала заниматься русским языком и историей, с одной из сфаятских беженок (ее фамилия была Соловьёва) — великим и ужасным французским.

8 ноября 1921 года Ира запишет: «Хочу приучить себя к четырем вещам, которые необходимы в жизни: к холоду, к голоду, к раннему вставанию и к работе. Что-то выйдет…»

Бог девиации и пятая топка

Ире оставалось одно — учиться в школе, где преподавал отец. Там же училась Настя с длинной фамилией — Ширинская-Манштейн. В 1922 году ей 10. Она живет более чем на первой линии. Потому что местные богачи видят море хоть и без помех, но с суши, а она — постоянно чувствует его под ногами. Ее дом — старый «Георгий Победоносец».

Корабль этот — своего рода плавучий город. Ничто уже не напоминает, как велась с него стрельба, как в него стреляли — и падали на палубу, держась за голову, матросы. Всё это было в прошлой жизни, военной.

Теперь иначе. Ветераны флота ютятся с семьями по каютам. В коридорах висит белье, из-за тонких стен слышны обычные для жизни в тесноте ссоры, на нижней палубе курят, спорят, читают вслух газеты. На верхней — громоздятся пристройки (или, вернее, надстройки) — дополнительная жилплощадь.

Учебный класс на корабле тоже есть, но только один — его устроили в прежней корабельной библиотеке. Перед черной меловой доской стоят две длинные парты, за которыми умещается до 12 детей. Освещением служит широкий люк в потолке — сквозь него в класс проникает толстый, ленивый поток белого света. По стенам теснятся стеллажи с книгами, на них — корешки с фамилиями Верн, Твен, Купер, Рид.

Учебный план на первый год составляли, кажется, по привычкам благополучной жизни. Никому уже не нужны были латынь, светский танец, музицирование, многие сомневались даже в целесообразности Закона Божьего — но все эти предметы есть в программе. Детям ставят оценки за поведение — и отдельно за усердие. Едва ли оценки по этим двум параметрам могли разниться, но разделение сохранялось.

Жизненно важные предметы — история, арифметика, русский и французский — тоже, разумеется, есть. Более того, эмигранты держатся мнения, что французский преподавать может только француз. И потому обращаются к услугам местной мадам Пиетри.

Математику, геометрию и алгебру преподает генерал Оглоблинский — человек сверхсерьезный, прозванный «богом девиации». Детям гражданских он предлагает квадратные уравнения, кадетам, будущим гардемаринам — неясно, впрочем, чьей армии и какого флага, — задачи по девиации. Это раздел навигации, объясняющий отклонения компасов и судов. Настя запомнила Оглоблинского как человека точного, всё на свете способного объяснить просто и ясно.

Ее однокашник Гардемарин Цветков такого впечатления не возымел. Перед экзаменом у Оглоблинского — по девиации как раз — мальчик пытался застрелиться из винтовки, благо безуспешно. «Говорят, боялся», — запишет позже в дневнике Ира.

Время шло, и семьи побогаче покидали «Георгий» — находили средства и родственников, чтобы перебраться в Париж, Берлин, Прагу, Софию. К 1925 году класс с учительской поредел — и школа, где еще одна героиня нашего рассказа, Настя Ширинская, сперва учила латинские выражения (на одиннадцатом-то году жизни), стала местом для игры в зубного. В парте перочинным ножиком все делали отверстия — вычищали дереву кариес. Потом брали и скатывали в шарики промокашку — и закладывали ей углубление. И всё, зуб здоров.

Развлечение, как и взрослые, дети находили еще и в мистицизме

Жива была легенда, будто в пятой топке кочегарного отделения «Георгия Победоносца» большевики в годы революции заживо сожгли священника. Засунули в раскаленную топку — и закрыли. Душа священника не упокоилась и осталась призраком бродить в трюме.

В поисках зловещей пятой топки дети спустились как-то под палубу — призывать дух священника, бояться, но не подавать виду и тренировать тем силу воли.

«Пятая топка», — прошептал Жорж, останавливаясь перед металлической дверцей, которая могла бы прикрывать топку. <…> Мне показалось, что она была слишком мала, чтобы пропихнуть через нее священника, особенно если он похож на крупного отца Николая, но я не решилась высказать свое мнение. Мы стояли в торжественном молчании. Настал момент проявить свою силу воли, стойко выдержав физическую боль. Перочинным ножом мальчики, каждый по очереди, надрезали кожу до крови…

А. А. Манштейн-Ширинская. «Бизерта. Последняя стоянка»

Но ничего не произошло. На палубе задребезжала рында — кончилась перемена, пора на урок.

«В группе я, пожалуй, самая младшая. Есть и глубокие старики»

«Первая половина дня прошла в физическом труде, вторая — в умственной лени» — 9 июня 1922 года 16-летняя Ира Кнорринг была предельно с собой откровенна. Трудно было исполниться энтузиазмом, когда работа — пришивать пуговицы и перепрошивать книги за франк в день, а образование — сидеть в качающемся на волнах классе по плавающему расписанию (учителя часто пропускали занятия, уезжали без предупреждения, заболевали и умирали — всё внезапно). Так или иначе, Ира корила себя за лень, иногда точности ради переименовывая ее в слабоволие.

В голове самые скверные и бездельные мысли. Что мне делать дальше? В мои годы у людей уже бывают свои идеалы, планы на будущее, в это время строится фундамент всей жизни, а я даже не могу ответить на самый простой вопрос: чем бы я хотела быть? <…> Влюбиться, что ли?

9 октября 1922. Понедельник. Из дневника Ирины Кнорринг

Пока длилось обучение, ответ на экзистенциальный вопрос терпел отлагательства. Свободное от работы время Ира посвящала учебе — поднималась по трапу с берега на палубу «Георгия Победоносца» и шла в кабинет с большим люком в потолке. Чаще всего бывала на французском, самом проблемном и притом жизненно важном предмете. Его преподавали сперва мадам Пиетри, затем — неопределенный господин, «толстый, с брюшком, с большими черными усами», на которого многие эмигранты, не только школьники, возлагали большие надежды.

Хожу туда со всеми своими преподавателями — алгебра, геометрия, физика, русский язык, история — не всё же им меня учить, поучимся и вместе. Еще посмотрим, кто кого сильнее. В нашей группе я, пожалуй, самая младшая. Есть и глубокие старики.

2 декабря 1921. Пятница. Из дневника Ирины Кнорринг

Чем дольше училась, тем понятнее становилось, что от учителей — людей, конечно, интеллигентных, умных, но в унизительных обстоятельствах беженской жизни измельчавших — знаний не получишь. К ним идти нужно самой — через книги. Из дневниковых записей складывается неполный, но и без того внушительный для шестнадцатилетней девушки круг чтения:

  • Сочинения Кнута Гамсуна;
  • «Атлантида», Пьер Бенуа;
  • «Граф Монте-Кристо», Александр Дюма;
  • «Падучая стремнина», Игорь Северянин;
  • «Дальний край», Борис Зайцев;
  • «Петербург», Андрей Белый;
  • «Очерки по истории смуты Московского государства в XVI–XVII вв.», С. Ф. Платонов;
  • «Очерки по истории русской литературы XIX века», В. Ф. Саводник.

Саводник был регулярным Ириным собеседником. Литературу она учила, собственно, конспектируя его очерки о Пушкине, Грибоедове, Аксакове, Тургеневе, Толстом и других. По конспектам же писались вечные сочинения — то «Елена из романа „Накануне“», то «Чацкий как общественный тип», то «Татьяна как прообраз героини литературы XIX века», то «Есть ли у Чехова идеалы?». Так литература и училась, от сочинения к сочинению.

Вечером Папа-Коля читал как-то вслух брошюру «Русская школа за рубежом». Ира слушала, как обосновавшимся на Балканах русским удалось наладить школьное образование, — и чувствовала, как тоска в ней мешается с жалостью к сфаятским школьникам: «…и всё у них поставлено лучше, чем у нас: и занятия, и дисциплина без всяких наказаний, и самый урок. <…> А у нас — гниль и болото».

В ноябре встал вопрос: не лучше ли пристроить Иру в местный колледж? Конечно, без языка среди французов будет трудно. Но так — хоть какая-то система. Папа-Коля съездил к директору справиться — вернулся расстроенный: за самую даже мелочь, учебники, ему назвали неподъемную сумму.

Стало ясно: из болота нужно тащить себя самим. Читать Саводника, ходить на алгебру, геометрию, тригонометрию, учить катехизис — и сдавать экзамены на аттестат зрелости перед комиссией с «Георгия Победоносца». Чтобы с ним, по гуманитарной линии, уже, быть может, устроиться в вуз или, по крайней мере, на курсы — в Париже, в Лионе, в Праге, где угодно.

© Фото из книги Ширинской А.А. «Бизерта. Последняя стоянка». Издательство «Воениздат»

Таинство экзамена

Чтобы получить аттестат зрелости, Ире предстояло сдать экзамены по 11 предметам. Среди них — Закон Божий, русский язык, логика, психология, история, космография, алгебра, геометрия, тригонометрия, физика, французский язык. За каждый экзамен оценка ставилась по десятибалльной системе, порог по каждому предмету — 6.

С понедельника я начала усиленно заниматься, это уже факт, а не реклама. Доказательство то, что у меня три дня подряд был урок истории. Начала психологию. Всё-таки дела много и страшно.

17 января 1923. Среда. Из дневника Ирины Кнорринг

Экзамен принимала комиссия из председателя и двух ассистентов. Тройка сперва проверяла письменную работу, затем приглашала на устную часть. Оценку ставил каждый — итог определялся по принципу среднего арифметического.

Без трудностей сданы были экзамены по истории и психологии. Папа-Коля, состоявший в комиссии, которая принимала у Иры историю, дежурно поставил ей 11. Потому что поставить нужно было меньше, чем чужие, — а чужие не нашли причин поставить ниже 12. Странное приключилось на письменной части экзамена по русскому языку — как черт из табакерки выскочили на бумагу ошибки в безударных гласных. И обосновались в тексте, где цитировались по памяти Саводник, Добролюбов, Хемницер…

Написала я пять больших страниц. Писала 2 часа 40 минут и 2 часа переписывала. <…> Написала, надо сказать, хорошо, подпустила критику, ввернув довольно удачно разные произведения и даты. Но… «правельно» и еще что-то в этом роде, в результате — 11.

3 июня 1923. Воскресенье. Из дневника Ирины Кнорринг

Естественно, Ира рыдала.

Странно прошел и экзамен по Закону Божьему — в столовой «Георгия Победоносца». Все стояли на ногах — и Ира, и ассистенты, и священник — председатель комиссии. Минут двадцать разговаривали о Боге, истории Церкви, катехизисе. Первый ассистент стоял с шапкой и тростью за спиной без движения, второй — метался меж проходными дверьми и шикал на кадет, которые то и дело хотели пройти через столовую, срезать путь с одного борта на другой, и не знали, что вход воспрещен: совершается таинство экзамена. Прошел экзамен успешно, Ире поставили высший балл.

Похороны алгебры

Шел июль 1923 года. Кадеты уже сдали выпускные экзамены, выстроились в похоронную процессию. Во главе шли: начальник строевой части Завалившин (на деле — переодетый кадет Добровольский), инспектор классов Кольнер (кадет Белявский), преподаватель кораблестроения Насонов (кадет Белявский). Преобразиться в последнего дорогого стоило — оригинал был лысым. Так что и кадету пришлось обриться наголо (а потом ходить всюду, не снимая шапки).

Местную собаку по кличке Кебир запрягли в тележку с бревном — получилась пушка с ломовой лошадью. Учебник алгебры под редакцией профессора Киселёва положили в гроб, тот исписали формулами, водрузили на плечи и понесли — к воротам крепости Кебир. Арабы, стоявшие там в карауле, процессии не препятствовали — и пустили школьников за стены, без различия, шли они пешком, верхом на осле, с козой на поводке или в подобии дьяконской рясы.

Во внутреннем дворе Кебира алгебру сожгли. И стали петь: «Многая лета!»

Адресовано многолетствие было немногим — им удостоили только вице-адмирала Герасимова, преподавателя кораблестроения Насонова и папу Иры — Николая Николаевича Кнорринга, учителя истории. Остальных предали анафеме.

Ире оставалось тогда самое трудное — сдать точные науки и французский. Полгода спустя это свершилось. 20 февраля 1925 года ей выдали аттестат зрелости — с 12 баллами за русский язык, историю, психологию, логику и Закон Божий, с 11 — за математику (алгебру, геометрию и тригонометрию), с 10 — по физике и французскому.

В мае Ира с родителями покинула Бизерту, их ждали в Париже. Газеты пестрели сообщениями, что большевиков вот-вот сразит внутрипартийный раскол. Ленин умер, Троцкий набирает популярность и раздражает Сталина… Но Иру занимали другие вопросы. Она шла по Лувру, смотрела по сторонам и вдруг поймала себя на мысли: «У Джоконды хорошая улыбка».


Источники:

  • И. Н. Кнорринг, «Повесть из собственной жизни». Дневник в двух томах / М.: Аграф, 2009.
  • А. А. Ширинская-Манштейн, «Бизерта. Последняя стоянка» / М.: Воениздат, 1999.

Обложка: коллаж «Мела». Фото: © Дмитрий Кобяков. Кнорринг И. Н. Повесть из собственной жизни. / Wikimedia Commons; Evgeny Haritonov / Shutterstock / Fotodom

Другие безумные истории